Лоранс лежит, развалившись, на кровати или неторопливо прохаживается по комнате. Она волочит подол голубого шелкового платья, которое как бы плачет, цепляясь за мебель. Эта засаленная тряпка совсем пожелтела; она почти вся порвалась, лопнула по швам, протерлась в складках. Платье гниет, разваливается на куски, но Лоранс его не чистит и не чинит. Она надевает его с самого утра — другого у нее нет — и целый день так и разгуливает по этой нищенской комнате, с распущенными волосами, в бальном платье с открывающим грудь и спину глубоким вырезом. И это платье, этот мягкий бледно-голубой шелк, который еще кое-где поблескивает, теперь не что иное, как мерзкое, мятое, выцветшее жалкое отрепье. С какой-то щемящей тоской смотрю я на эти обрывки дорогой материи, этот затасканный в нужде предмет роскоши, эти покрасневшие от холода голые плечи. Перед моими глазами всегда будет возникать Лоранс в этом наряде, расхаживающая по убогой конуре времен моей юности.
Вечером перед нами опять встает вопрос о хлебе, грозный и не терпящий отлагательств. Мы либо едим, либо не едим. Затем мы ложимся в постель, усталые и сонные. На следующее утро начинается та же жизнь, с каждым днем все более мучительная и горькая.
Я уже целую неделю не выхожу из дому. Однажды вечером — мы ничего не ели накануне — я снял на площади Пантеона свое пальто, и Лоранс отправилась его продавать. На улице было морозно. Я побежал домой бегом, от страха и страданья с меня градом катился йот. Два дня спустя мои брюки последовали за пальто. Я остался голым. Я заворачиваюсь в одеяло, прикрываюсь, как могу, и в таком виде стараюсь как можно больше двигаться, чтобы не утратить гибкости суставов. Когда меня навещают, я ложусь в постель и притворяюсь, что мне нездоровится.
Лоранс, по-видимому, страдает меньше меня. Она не бунтует, не пытается уйти от той жизни, какую мы ведем. Эта женщина мне непонятна. Она спокойно мирится с моей нищетой. Что это — преданность или необходимость?
— А мне, братья, — я вам уже говорил об этом, — мне хорошо, я засыпаю. Я чувствую, как все мое существо растворяется, как мной овладевает тихое бессилие умирающих, которые молят слабым ласковым голосом о сострадании. У меня нет никаких желаний, кроме одного — есть почаще. Потом мне хотелось бы, чтобы меня жалели, ласкали, любили. Я так нуждаюсь в нежном сердце.
О братья, я страдаю, я страдаю! Я не смею открыться вам, стыд сжимает мне горло, я способен только плакать, не снимая с сердца давящей тяжести.
Нищета сладка, бесчестие переносится легко. И вот небеса наказывают меня, насылают на меня грозный ветер, неумолимо ранят.
Теперь, братья, вы можете приходить в отчаяние: мне некуда дальше спускаться, я погрузился в бездну, я погиб навсегда.
Не расспрашивайте меня. Я хочу, чтобы мой вопль долетел до вас, — моя боль так остра, что я не могу приглушить криков. Но я не даю словам сорваться с моих губ, я не хочу ни пугать, ни огорчать вас, рассказывая страшную историю моего сердца.
Думайте, что Клод умер, что вы его больше не увидите, что все кончено. Я предпочитаю страдать в одиночестве, даже если это принесет мне смерть, чем нарушить ваше священное спокойствие картиной моих терзаний, обнажить перед вами свою кровавую рану.
Нет, вам придется страдать — я не в силах хранить молчание. Мне станет хоть немного легче, когда я раскрою свою душу; я успокоюсь, когда буду знать, что вы плачете со мной.
Братья, я люблю Лоранс…
Позвольте мне горевать, позвольте вспоминать, позвольте окинуть взглядом всю мою юность.
Нам было тогда по двенадцати лет. Я встретил вас октябрьским вечером на дворе коллежа, под платанами, возле фонтанчика. Вы были тщедушными и робкими. Не знаю, что объединило нас, может быть, наша слабость. С этого вечера мы всегда были вместе, и если разлучались на несколько часов, то, встретившись снова, протягивали друг другу руки с крепнущим дружеским чувством.
Я знаю, что у нас разные тела, разные сердца. Вы живете и мыслите иначе, чем я, но любим мы одинаково. Отсюда наше братство. У вас та же нежность, то же сострадание, вы преклоняете в жизни колени, вы ищете, кому бы отдать вашу душу. У нас сродство в любви и привязанности.
Помните первые годы нашего знакомства? Мы читали вместе детские сказки, толстые авантюрные романы, на добрых полгода отдаваясь их чарам. Мы писали стихи, занимались химией, живописью и музыкой. У одного из вас была большая комната в третьем этаже — наша лаборатория и мастерская. В этом уединенном месте мы совершали наши детские проступки: ели подвешенный под потолком виноград; рискуя зрением, накаляли добела реторты; сочиняли трехактные комедии в стихах — я и сейчас перечитываю их, когда захочется посмеяться. Я так и вижу эту просторную комнату с широким окном, залитую ярким светом, заваленную старыми журналами, пренебрежительно брошенными гравюрами, просиженными стульями, колченогими мольбертами. Какой милой и веселой кажется она мне, когда я гляжу на свою теперешнюю мансарду, где стоит Лоранс, которая пугает меня и привлекает.