Высокое красноречие этой программы «мирной революции» прямо пропорционально ее беспочвенности.
Барбюс очень правильно говорит о том, что Золя «усваивает себе род „утопического“ социализма — социализм романтический, несколько трусливый и туманный, по существу компромисс между социализмом и гуманитаризмом». Поэтому мы не должны преувеличивать значение слова «революционеры» в такой программной фразе, которой Золя предваряет свое возвращение к творчеству после «Дела»: «С одной стороны — консерваторы, люди прошлого, с другой стороны — люди будущего,
Но все это были чисто утопические и вполне отвлеченные заявления.
Несомненно, что участие Золя в деле Дрейфуса было неизбежным и естественным выводом из всего его творчества. Вступление Золя на путь политической борьбы, как бы долго оно ни задерживалось в прошлом, было закономерностью. И Арагон в своей статье «Актуальность Эмиля Золя» (1946) мог всесторонне обосновать вывод, имеющий очень большое значение для истории французской литературы: «защищать Золя-дрейфусара — это значит защищать весь его творческий путь, все развитие его мысли».
Возвращаясь снова к художественному творчеству, Золя приступает к тетралогии, которую ему не удалось довести до конца, — это «Четыре евангелия», в которых писатель стремится изложить свой взгляд на будущее человечества. Это — социалистические евангелия, но вся противоречивость отношения Золя к социализму, вытекающая из того, что он пытается представить себе социализм без социальной революции, сказывается в этих высокогуманных и высокоморальных произведениях.
Как автор «Евангелий», Золя входит в «сферу гипотез», по меткому замечанию Барбюса. Если бы эти гипотезы были прямо связаны с борьбой пролетариата, если бы на них оказывала влияние идеология марксизма, они, несомненно, получили бы другое направление, и последние романы Золя, романы-обобщения, стали бы гораздо более цельными, глубокими и ясными произведениями.
Но марксизма Золя не знал, от социалистического движения рабочего класса был далек, и основой его социалистического мировоззрения стали взгляды утопистов, в частности фурьеристские взгляды, которые при всем своем историческом значении приобретали в конце XIX столетия реакционный характер, когда в порядке дня уже стояли проблемы социальной революции. Отсюда неизбежная противоречивость «Евангелий», отсюда относительно малая художественная убедительность этих произведений.
Золя сам так пишет о своем последнем произведении: «Четыре евангелия представляют естественное завершение всего моего творчества, следствие долгого исследования действительности, продолженного в будущее; лирическое стремление выразить мою любовь к силе и здоровью, к плодородию и труду, мою потребность в истине и справедливости выражено в этой вспышке. Я открываю будущий век. Все это основывается на знании. Все это должно быть пронизано добротой, нежностью, восхитительным цветением, пронзительным криком, сверканьем». [5]
Хотя эта поэтическая программа и не осуществлена в «Евангелиях» с той силой убедительности и с той идейной и художественной яркостью, как того страстно хотел автор, значение этих утопий Золя очень велико. От страха перед гипотезами великий писатель переходит к поэзии гипотез, и это делает последние произведения Золя итогом всего его творчества.
Конечно, Жорес был не прав, когда, прочитав «Труд», он писал: «Социальная революция нашла наконец своего поэта».
Это была дезориентирующая оценка. Но вместе с тем трудно переоценить значение этого произведения, как смелый, хотя и не увенчавшийся успехом поиск социалистического пути для литературы.
В этом отношении именно «Труд» (1901) был особенно импонирующим произведением, возвышающимся и над «Плодовитостью» (1899), которая была написана в Англии, и над «Истиной» (1902), посвященной социально-этическим проблемам, которые подняли дело Дрейфуса. Четвертое евангелие — «Справедливость» — не было закончено.