Эта женщина ускользала от меня. Я понимал, что между нами стоит какая-то непреодолимая преграда. Я стискивал ее тело в своих объятьях, я чувствовал, как пренебрежительно оно им отдавалось. Но раскрыть ее душу, проникнуть в нее я не мог; ее сердце и мысли устремлялись прочь, я сжимал безжизненную тряпку, такую измочаленную, такую изношенную, что она не вызывала во мне никаких эмоций. А я любил, и я хотел обладать. Я удерживал с отчаянием единственное оставшееся у меня живое существо, я требовал, чтобы оно принадлежало мне, я неистовствовал, как скупой, думая, что его отнимут у меня и что оно охотно позволяет похитить себя. Я возмущался, призывал все силы на защиту своего имущества. И что же? Я прижимал к груди всего лишь труп, неизвестный, чуждый мне предмет, сути которого я не мог понять. О братья, вам незнакома эта мука, эти любовные порывы, разбивающиеся о безжизненное тело, это холодное сопротивление плоти, в которой хотелось бы раствориться, это молчанье в ответ на такие долгие слезы, эта добровольная смерть, которая могла бы быть любовью, — ее страстно об этом молят, но она не становится любовью.
Когда я уже потерял голос, когда я уже отчаялся оживить Лоранс, я опустил голову к ней на грудь, приложив ухо к ее сердцу. Так, прижавшись к этой женщине, лежа с открытыми глазами, глядя, на коптящий фитиль свечи, я провел ночь в раздумье. Из-за перегородки до меня доносилось перемежающееся с икотой хрипенье Марии, усыплявшее мои мысли.
Я думал. Я слушал равномерное биенье сердца Лоранс. Я знал, что это всего лишь ток крови, я уверял себя, что в его ритме мне слышится мерное гуденье хорошо отрегулированной машины и что звук, который доходит до меня, — это тиканье маятника, бессознательно повинующегося простой пружине. И тем не менее я не был спокоен, мне хотелось бы разобрать весь механизм, попытаться достать его, чтобы изучить самые мелкие его части; я был настолько безумен, что серьезно собирался вскрыть эту грудь, вынуть это сердце и узнать, почему оно бьется так гулко и неторопливо.
Мария хрипела, биение сердца Лоранс отдавалось у меня в голове. Под эти двойные звуки, порою сливавшиеся, я думал о жизни.
Не знаю, почему меня, при всей глубине моего падения, томит такое ненасытное желание непорочности. Меня никогда не оставляет мысль о безупречной, высокой, недоступной чистоте; с каждым приступом отчаяния эта мысль все сильнее жжет меня.
В то время как моя голова лежала на увядшей груди Лоранс, я убеждал себя, что у женщины бывает в жизни лишь одна любовь, для которой она и рождена.
В этом истина, это единственный возможный брак. Моя душа настолько требовательна, что хочет получить любимое существо целиком, — и его детство, и его сон, и всю его жизнь. Она доходит до того, что осуждает даже сновиденья, считает, что возлюбленная осквернила себя, если ей явился во сне кто-то другой и поцеловал ее.
Все девушки, самые чистые, самые правдивые, приходят к нам растленные злым гением своих ночей; этот злой гений обнимал их, заставил трепетать их невинное тело, подарил им до мужа первые ласки. Они уже не девственны, они уже лишились святого неведения.
А я хотел бы, чтобы моя супруга досталась мне прямо из рук божьих, чтобы она была чистой, совершенной, еще безжизненной и чтобы я оживил ее. Она будет жить мною одним, она не будет знать никого, кроме меня, у нее будут только те воспоминания, которые я ей дам. Она воплотит эту божественную мечту о брачном союзе души и тела, союзе вечном, все получающем от самого себя. Но когда губы женщины изведали поцелуи другого, когда ее грудь трепетала в объятьях другого, тогда любовь становится лишь ежедневной тревогой, ежечасным приступом ревности. Эта женщина принадлежит не мне, она принадлежит своим воспоминаньям, — она извивается в моих объятьях, думая, быть может, о прошлых ласках; она все время ускользает от меня, у нее есть жизнь, которая не была моею жизнью, она — не я. Я люблю и терзаюсь, я плачу, видя это существо, которым я не обладаю, не могу обладать целиком.