Подъем гораздо легче, несмотря на то что в руках у меня тяжесть. Лестница ходила ходуном, но я уже немножко знал ее. Она уже не была для меня тем таинственным, непонятным сооружением в темноте; я знал конструкцию ступенек и принцип перил, я знал ее длину и ширину, хотя она раскачивалась так же, и скрипела, и ходила ходуном.
На крыше выли кошки.
– Ковер где? – спросил Гарик.
– Завтра сходишь за своим ковром.
– Чего же ты там делал?
Я смолчал.
Он с горечью махнул рукой. Он думал о ковре.
Глазели на нас кошки.
– Что-нибудь другое прихватил? – спросил он. – Поровну поделим.
– Ничего я не прихватил, – сказал я, – пора смываться отсюда!
Кошки разбежались в разные стороны. Почему-то крыша мне напомнила кладбище, а трубы – памятники. И тишина вокруг самая настоящая гробовая.
– Вот сейчас бы выпить лимонаду в опере, – сказал я.
– Можно выпить, – сказал он. Такая ситуация, как ни странно, представлялась ему вполне возможной.
Мы передохнули, а дальше он повел меня к месту, откуда вещи вниз спускать. Мы скоро туда добрались, я остался, а он отправился через оперу вниз, от меня вещи принимать.
Я сидел ждал, когда он мне свистнет.
А вдруг он не дойдет? Его в опере задержат? Вдруг мы не поняли друг друга и он в другом месте посвистывает попусту? Да мало ли что может произойти, но куда в таком случае мне деваться с награбленным добром?
Он не свистел.
Жду терпеливо, еще раз проверил, крепко ли привязан шнур, не сорвется ли. Глупое положение.
Звали Леню вдалеке. Отвечал Леня: «Ау!» Слабо доносилась из оперы музыка, знакомая мелодия: «Тра-тара-тили-тили-лили…» – не могу вспомнить откуда. Рудольф Инкович побренькивает на своей арфе. Знал бы он, что я здесь сижу, помер бы, наверное, на месте! А знали бы родители! Кондрашка бы их хватила! А знал бы я сам, что вот так буду рассиживаться?
Свистнул Гарик, молодец! Поехали вниз мои краски и узел. Поехал вниз на веревочке «Суриков», доброго вам пути!
Внизу я спросил Гарика, почему он так долго не появлялся.
– Только выпил в опере лимонаду, – сказал он, – и больше ничего.
7
Мать проводит день у профессорши Фигуровской.
Отец проводит на работе.
А я целую стенку замазал столярным клеем, жду, когда высохнет. По этому грунту напишу картину, отгрохаю монументальную роспись, красок больше чем достаточно. На все четыре стенки хватит.
Вернется отец – ахнет. Прибудут художники – ахнут. Все ахнут, все узнают! Заохают, заохают, раскроют рты и упадут!
В тарелках, в кастрюльках, в ведре разбавил краски скипидаром, каждый цвет в своей посудине. Отличная получится вещь! На днях ремонт, не страшно. Заклеят стенку обоями, пройдут года, и вдруг обнаружат люди великое произведение.
Пол застелил газетами, поглядываю на стенку. Главное – вперед! Как хочу, так и буду писать, без всяких педагогов и учителей. Без всяких советчиков, доброжелателей и родителей.
Я уверен в себе! Я уверен!
Трахну по башке всем художникам этой стенкой, чтобы знали, с кем имеют дело!
Сходил в кухню, съел кусок мяса из супа.
Сейчас начнем.
Потрогал грунт. Клей высох.
Я – перед стеной.
Но разве написать мне до прихода родителей петухов и куриц, льдины и траву, скворцов и Петю Скворцова, цветы и мосты, Гарика и Марика, города и села, поля и аэродромы, железные дороги и нефтяные промыслы, Ирку и других, Самарканд и Москву, Бузовны и Баку, Лену-артистку и Штору-афериста, Париж и Софию, Нахимовское и Михайловское, Цвелодубово и Гололобово, бананы и диваны, Анну Палну, Инну Санну и Канну Исидоровну…
Как написать мне весь мир до прихода родителей?
Окунаю в краску сапожную щетку.