Теперь, мне кажется, не будет слишком уж панибратски упомянуть, что о своем брате я уже писал. Коли уж на то пошло, после краткого добродушного подтрунивания я, вероятно, могу признать, что редко не писал о нем, а если — предположительно, под дулом пистолета — мне пришлось бы завтра сесть и написать рассказ о динозавре, не сомневаюсь, что я нечаянно придал бы этому громиле одну-другую черточку, напоминающую о Симоре: скажем, особенно умилительный прикус, когда он отгрызает верхушку тсуги, или как он виляет тридцатифутовым хвостом. Кое-кто — не близкие друзья — спрашивал меня, не много ли позаимствовал у Симора молодой главный герой того единственного романа, который я опубликовал. Вообще-то большинство не спрашивали — они мне об этом сообщали. Малейшее по этому поводу возмущение, как выяснилось, вызывает у меня крапивницу, но скажу: знавшие моего брата не спрашивали и не говорили мне ничего подобного — я благодарен и в некоем смысле несколько даже ошеломлен, поскольку добрая часть моих персонажей говорит по-манхэттенски бегло и красочно, обладает довольно распространенным талантом с головой кидаться туда, куда не решатся сделать шаг даже отъявленные дураки,[306] и преследует их, в общем и целом, Сущность, которую я бы сильно предпочел вывести — крайне грубо — под именем Горного Старца.[307] Однако я могу и должен заявить: я написал и опубликовал два рассказа, по задумке — о самом Симоре. Более поздний напечатали в 1955 году — он содержит весьма всеобъемлющий отчет о дне его свадьбы в 1942 году. Подробности там поданы с наивозможнейшей полнотой, разве что читателю не преподносятся отлитые в шербете следы ног всех до единого свадебных гостей, которые можно унести домой на память, однако сам Симор — главное блюдо — физически нигде не является. С другой стороны, в том рассказе, что был пораньше и покороче, написанном еще в конце сороковых, Симор не только являлся во плоти, но и ходил, говорил, купался в океане, а в последнем абзаце вышиб себе мозги. Однако же несколько ближайших, хоть и несколько разбросанных по миру родственников, которые регулярно ковыряются в моей опубликованной прозе на предмет мелких технических ошибок, мягко указали мне (слишком уж, черт бы их взял, мягко — обычно они набрасываются на меня сворой грамматистов), что молодой человек, тот «Симор», который ходил и говорил в моем раннем рассказе, не говоря уже о стрельбе, — вовсе не Симор, но, на странный манер, некто, поразительно похожий на — алле-оп, боюсь, — меня самого. Что, кажется мне, правда или достаточно правда — настолько, что у виска мне слышится ремесленнический свист упрека. И хотя подобному faux pas[308] не может быть приличного оправдания, не могу удержаться и не упомянуть: рассказ этот был написан лишь пару месяцев спустя после смерти Симора и вскоре после того, как я сам, подобно «Симору» в рассказе и Симору в Реальной Жизни, вернулся с европейского ТВД. У меня в то время была плохо реабилитировавшаяся, не говоря — неуравновешенная — немецкая пишущая машинка.
О, а это счастье — штука крепкая. Изумительно освобождает. Я волен, сдается мне, рассказать вам как раз то, что вам, должно быть, не терпится услышать. Иными словами, если, насколько мне известно, больше всего на свете вы любите этих тварей чистого духа с нормальной температурой в 125°, из этого естественно вытекает, что вы дальше возлюбите личность — боголюба или богоненавистника (вряд ли нечто промежуточное), святого или распутника, моралиста или полнейшего развратника, — способную написать стих, который будет поэзией. Среди людей она — краснозобик, и поспешу сообщить вам то немногое, что мне предположительно известно о ее перелетах, ее жаре, ее невозможном сердечке.