— А-а! — говорит Роджер. Похоже, он всецело поглощен набиванием трубки, ему некогда взглянуть на поэта. — Садитесь.
— Нет, — говорит поэт.
Роджер раскуривает трубку.
— Что ж, — говорит, — боюсь, из меня в таких делах плохой советчик. Я пописывал стихи на своем веку, но мне так ни разу и не удалось соблазнить женщину. — Теперь он смотрит на поэта.
— Послушайте, — говорит, — вам нездоровится. Ступайте-ка в постель. Завтра поговорим.
— Нет, — говорит поэт. — Я не могу ночевать под вашей кровлей.
— Энн все твердит, что вы нездоровы, — говорит Роджер. — У вас на самом деле какая-то хворь?
— Не знаю, — говорит поэт.
Роджер усиленно втягивает в себя дым. Похоже, трубка у него плохо курится. Может, именно оттого он швыряет ее на стол, а может, он тоже, как и поэт, не лишен человеческих слабостей. Так или иначе, он швыряет на стол трубку, из нее прямо на бумагу высыпается горячий табак и разгорается вовсю. И вот вам, пожалуйста: лысый муж, поперек себя шире, поскольку хлеба и мяса он ест вдоволь, и пожиратель сердец, которому не мешало бы постричься, в голубеньком размахайчике, вроде тех, что вместе с кружевным чепчиком надевали в старину дамы, когда, прихворнув, откушивали в постели.
— Не многовато ли, черт возьми, вы себе позволяете? — говорит Роджер. — Живете у меня в доме, едите мой хлеб и преследуете Энн своими треклятыми…
Правда, на том все и кончилось. Но даже и это для писателя, творческой личности, — очень здорово; может, большего от них и ожидать нельзя. А, может, все кончилось потому, что поэт его и не слушал. «Его здесь нет», — говорит себе Роджер: ведь, по его же признанию, он и сам когда-то сочинял стихи и, значит, видит поэтов насквозь. — «Он наверху, у двери Энн, преклонил колени перед дверью».
И долго еще Роджеру тоже не удается подойти к Энн ближе, чем на расстояние, отграниченное запертой дверью. Но это будет после, а пока Роджер с поэтом уединились в кабинете, причем Роджер все норовит заткнуть поэту рот и отправить его спать, а поэт — ни в какую.
— Не могу спать под вашей кровлей, — говорит. — Можно мне увидеться с Энн?
— Утром увидитесь. Когда угодно. Хоть на весь день, если захотите. Перестаньте нести околесицу.
— Можно мне поговорить с Энн? — говорит поэт, словно изъясняется с кретином, понимающим только односложные слова.
Короче, поднимается Роджер наверх, передает все Энн, возвращается и опять садится за машинку, а затем сверху спускается Энн, и Роджер слышит, как она с поэтом выходит из дому. Чуть погодя Энн возвращается — одна.
— Ушел, — говорит.
— Вот как? — говорит Роджер, будто не слышит. Потом вскакивает. — Ушел? Это немыслимо — в такую поздноту. Крикни, пусть вернется.
— Он не вернется, — говорит Энн. — Оставь его.
Она поднимается на второй этаж. Когда следом за ней поднялся и Роджер, дверь была заперта.
А теперь вникайте — тут вся соль. Он опять спустился в кабинет, вложил бумагу в машинку и принялся печатать. Сперва не очень-то у него ладилось, но к рассвету он тюкал по клавишам, точно сорок кур, которым насыпали зерна в корыто из рифленого железа, а на столе росла гора исписанных листков…
Двое суток он поэта не видел и не слышал. Но тот все еще не покидал городка. Его видел Эймос Крейн, пришел и сообщил об этом Роджеру. Похоже, Эймос забрел по делу, вроде ему что-то понадобилось: ведь только под таким предлогом можно было в те дни добраться до Роджера и что-либо ему сообщить.
— Вашу машинку слыхать по ту сторону речки, — говорит Эймос. — Видел вчера в гостинице ту самую голубую хламиду, — говорит.
В тот вечер, пока Роджер работал, вниз спустилась Энн. Она заглянула в кабинет.
— Я с ним встречусь, — сказала она.
— Предложи ему вернуться, — сказал Роджер. — Скажи, что предлагаешь от моего имени.
— Нет, — сказала она.
И последним, что она слышала, выйдя из дому и часом позже вернувшись, поднимаясь по лестнице и запирая дверь (Роджер теперь ночевал на застекленной веранде, на солдатской койке), был стук машинки.
А жизнь шла по-прежнему, налаженно и счастливо. Виделись они частенько, иногда даже дважды на дню, после того как Энн перестала спускаться к завтраку. Но вот через день или два Энн спохватилась, что не слышит стука машинки, а может, спохватилась, что машинка больше не мешает ей спать.
— Ты закончил? — сказала она. — Свою повесть?
— О нет. Нет, повесть еще не закончена. Просто я решил передохнуть денек-другой.
Можно сказать, акции машинописи пошли в гору.
Акции повышались несколько дней. У Роджера появилась привычка рано ложиться и уже засыпать в постели на веранде, когда Энн возвращалась домой. Как-то вечером она вышла на веранду, где Роджер читал в постели.
— Больше не пойду, — сказала она. — Боюсь.
— Чего боишься? Разве тебе мало двоих детей? Даже троих, если считать и меня.
— Не знаю. — Лампа была настольная, и лицо Энн скрывалось в тени. — Не знаю.
Он передвинул лампу, но Энн повернулась и выбежала, прежде чем свет упал на ее лицо. Роджер успел наверх как раз вовремя: дверь захлопнулась у него перед самым носом.
— Слепец! Слепец! — сказала Энн из-за двери. — Уходи! Уходи!