— Спасибо, — сказала она. — Мы заплатили вперед за обратную дорогу. Так что мистер Куик отвезет нас.
Одна старая, очень богатая дама, которая родилась и выросла в Джефферсоне, а умерла далеко на севере, оставила городу деньги, чтобы построили музей. Это был дом, похожий на церковь, выстроенный только затем, чтобы хранить в нем картины, собранные ею самой во всех уголках Соединенных Штатов; картины рисовали художники, которым так полюбились места, где они родились или просто жили, что они захотели нарисовать их: пусть и другие люди увидят их и полюбят; на картинах были дети, женщины и мужчины, дома, улицы, города, леса, поля, реки, словом, все, что было их жизнью, работой и радостью; и все другие люди, например, мы с мамой из Французовой Балки и даже из местечка меньшего, чем Французова Балка, в нашем округе или где-нибудь еще могли бесплатно прийти сюда, в прохладную тишину и смотреть сколько душе угодно на этих мужчин, женщин, детей, которые так похожи на нас, только у них другие дома и амбары, и землю они пашут не так, и другие цветы и деревья растут в их краю. Когда мы вышли из музея, было уже поздно, еще позже подошли к автобусу и совсем поздно покатили обратно. Зато мы не опоздали и даже успели разуться. Очень долго не шла миссис Куик, и Солону пришлось ждать ее: он не поглядел бы, что это его жена, но она уплатила двадцать пять центов за субботнюю поездку в город и обратно на его автобусе из денег, что выручала от продажи яиц, а он не мог уехать, оставив в городе хоть одного пассажира, уплатившего за проезд. И хотя автобус опять мчался очень быстро, когда дорога спрямилась, наконец, в длинную ленту шоссе, все небо над Америкой прочертили тонкие закатные лучи, сходившиеся к Тихому океану, они тихо сияли над всей землей, так полюбившейся людям, чьи картины висели в музее, а мы даже не знали их имен; и небо, прочерченное лучами-спицами, было как огромное тихо гаснущее колесо.
И мне вспомнилось вдруг, как отец всегда ставил нам с Питом в пример нашего деда. Корил нас за то, что мы чего-то не сделали, а должны были, по его мнению, сделать; или отговаривал, разузнав о наших планах, от какой-нибудь очередной проделки — в том и другом случае он говорил: «Дед ваш так бы не поступил». Я помнил деда, вернее, это был дед отца; он был такой старый, не верилось, что люди могут так долго жить, как будто он был родной брат патриархов из Бытия и Исхода, которые лицом к лицу говорили с богом, и он их всех, кроме бога, пережил. Такой старый, что, казалось, он просто не мог сражаться в той давней войне Юга и Севера, хотя он об этом одном и толковал и когда бодрствовал и когда мы наверняка знали, что он спит, так что в конце концов мы уже перестали различать, спит он или нет. Он обычно сидел в кресле под шелковицей, или на солнечной стороне террасы, или у очага; иногда вскакивал с кресла, но это не значило, что он не спит; вскакивал и выкрикивал: «Эй! Эй! Тревога!», и мы не могли понять, спит он или проснулся. Он выкрикивал имена северян и южан, и не только солдат: Форрест, Морган Эйб Линкольн, Ван Дорн, Грант а то даже полковник Сарторис, чьи потомки до сих пор жили в наших краях, а то еще Роза Миллард, теща полковника Сарториса, которая не подпускала к дому ни одного янки, ни одного саквояжника все четыре года войны, покуда Сарторис не вернулся домой. Пит только смеялся. А нам с отцом было стыдно. Мы не знали, как к этому относится мама, и вообще ничего не понимали до одного случая в кино.