— Ты хочешь, чтобы я сказал, — молвил Стивен, — что право собственности условно и при известных обстоятельствах воровство не есть преступление. По таким принципам все готовы действовать. Поэтому я отвечать так не стану. Обратись к иезуитскому богослову Хуану Мариане де Талавера, и он тебе заодно объяснит, при каких обстоятельствах вполне законно убить короля и как это лучше сделать — подсыпать ему яду в кубок или, может быть, пропитать отравой одежду, седло. А меня ты лучше спроси, позволил ли бы я другим себя ограбить? А если ограбят, то стал бы я, как принято выражаться, предавать их карающей деснице правосудия?
— Ну и как, стал бы?
— Я думаю, — сказал Стивен, — мне было бы одинаково тяжело что ограбить, что быть ограбленным.
— Понимаю, — сказал Крэнли.
Он извлек свою спичку и принялся вычищать щель между зубами. Потом небрежно спросил:
— Скажи, а ты мог бы, например, лишить девушку невинности?
— Прошу прощения, — вежливо сказал Стивен. — Разве это не мечта большинства молодых людей?
— А твоя точка зрения?
Эта последняя фраза, едкая, как запах гари, будящая печаль, разбередила мозг Стивена, начав окутывать его тяжелыми испарениями.
— Послушай, Крэнли, — сказал он. — Ты расспрашиваешь меня, что бы я стал делать и чего бы не стал. А я скажу тебе, что я хочу делать и чего делать не буду. Я не буду служить тому, во что я больше не верю, пусть это и называется моим домом, моей родиной, моей церковью. И я буду стараться выразить себя в какой-либо форме жизни, форме искусства так свободно и полно, как я только смогу, и защищаться буду лишь тем оружием, которое я позволяю себе использовать: молчанием, изгнанием и хитроумием.
Крэнли схватил Стивена за руку и повернул его по кругу, обратив назад, к Лисон-парку. Он засмеялся лукаво и прижал к себе руку Стивена с теплой привязанностью старшего.
— Хитроумием?! — сказал он. — Это ты-то? Бедняга-поэт!
— А ты меня заставил исповедаться тебе, — сказал Стивен, взволнованный его пожатием, — как я тебе исповедовался уж столько раз.
— Да, дитя мое, — произнес Крэнли тем же веселым тоном.
— Ты заставил меня исповедаться в моих страхах. Но я скажу тебе и о том, чего я не страшусь. Я не страшусь остаться один или быть отвергнутым ради кого-то другого, не страшусь бросить то, что мне надо бросить. И я не боюсь совершить ошибку, даже великую ошибку, ошибку на всю жизнь, а может, и на всю вечность.
Крэнли, вновь посерьезнев, замедлил шаг и сказал:
— Один, абсолютно один. Ты этого не страшишься. А ты понимаешь, что это слово значит? Не только быть отдельным, отделенным от всех, но не иметь даже ни единого друга.
— Я приму этот риск, — сказал Стивен.
— И не иметь такого человека, кто был бы больше чем друг, больше даже чем самый благородный, преданный друг.
Его слова, казалось, задели какую-то сокровенную струну в нем самом. Говорил ли он о себе, о том себе, каким был или хотел быть? Несколько мгновений Стивен молча вглядывался в его лицо. На нем были холод и печаль. Он говорил о себе, о собственном одиночестве, которого он страшился.
— О ком ты говоришь? — спросил Стивен после молчания.
Крэнли не ответил.