– Вот спасибо, – промолвил Стивен. – Ты хочешь сказать, что я чудовище.
– Да нет, – сказал Давин. – Но лучше бы ты мне не рассказывал.
За спокойным покровом дружелюбия Стивен начал вскипать.
– Этот народ, эта страна, эта жизнь породили меня, – сказал он. – И я себя буду выражать, каков я есть.
– Попробуй быть с нами, – повторил Давин. – В душе ты ирландец, но у тебя гордости слишком много.
– Мои предки отреклись от своего языка и приняли другой, – сказал Стивен. – Они позволили кучке чужеземцев поработить себя. И ты воображаешь, что я своей жизнью и своей личностью буду расплачиваться за их долги? Чего это ради?
– Ради нашей свободы, – сказал Давин.
– Со времен Тона и до времени Парнелла, – сказал Стивен, – не было ни одного честного, искреннего человека, который бы отдал вам свою жизнь, молодость, свои чувства – без того, чтобы вы его не предали или бросили в нужде или ославили или променяли бы на кого-нибудь. И ты мне предлагаешь быть с вами. Да пропадите вы все.
– Они погибли за свои идеалы, Стиви, – сказал Давин. – Но придет и наш день, поверь мне.
Поглощенный своими мыслями, Стивен минуту помолчал.
– Душа впервые рождается, – заговорил он задумчиво, – в такие минуты, о которых я тебе говорил. Ее рождение медленно и окутано мраком, оно таинственней, чем рождение тела. Когда же душа человека рождается вот в этой стране, на нее набрасывают сети, чтобы не дать ей взлететь. Ты говоришь мне о национальности, языке, религии. Я постараюсь избежать этих сетей.
Давин выбил пепел из своей трубки.
– Слишком заумно для меня, Стиви, – сказал он. – Но родина – это для человека на первом месте. Ирландия прежде всего, Стиви. Поэтом или мистиком ты можешь быть потом.
– Знаешь, что такое Ирландия? – спросил Стивен с холодной яростью. – Ирландия – это старая чушка, что жрет своих поросят.
Давин поднялся с ящика и направился к играющим, грустно покачивая головой. Но через минуту грусть у него уже прошла, и он с жаром принялся спорить о чем-то с Крэнли и двумя игроками, которые закончили партию. Они уговорились сыграть вчетвером, причем Крэнли настаивал, чтобы играли его мячом. Ударив им два-три раза о землю, он сильно и ловко послал мяч в конец площадки, откликнувшись на донесшийся стук:
– Душу твою!
Стивен стоял рядом с Линчем, пока счет не начал расти; потом дернул Линча за рукав, предлагая уходить. Линч подчинился со словами:
– Поелику трогаем, как выражается Крэнли.
Стивен улыбнулся скрытому выпаду. Они прошли снова через сад и, миновав холл, где трясущийся швейцар прикалывал объявление на доску, вышли наружу. У подножия ступеней они остановились; Стивен извлек пачку сигарет и предложил спутнику закурить.
– Я знаю, ты без гроша, – сказал он.
– Ах ты, желтый наглец! – ответил Линч.
Это вторичное доказательство высокой культуры Линча вновь вызвало улыбку Стивена.
– Счастливый день для европейской культуры, – сказал он, – когда тебе пришла идея ругаться по-желтому.
Они закурили и пошли направо. После паузы Стивен заговорил:
– Аристотель не дает определений сострадания и страха. А я даю. Я считаю…
Линч остановился и бесцеремонно прервал его:
– Будет! Не желаю слушать! Тошнит. Мы вчера вечером с Хораном и Гоггинсом напились по-желтому.
Стивен продолжал:
– Сострадание – это чувство, которое останавливает разум в присутствии всего значительного и постоянного в людском страдании и соединяет нас с тем, кто страдает. Страх – это чувство, которое останавливает разум в присутствии всего значительного и постоянного в людском страдании и соединяет нас с тайной его причиной.
– Повтори, – сказал Линч.
Стивен медленно повторил определения.
– На днях в Лондоне, – продолжал он, – молодая девушка села в кеб. Она ехала встречать мать, с которой не виделась много лет. На углу какой-то улицы оглобля повозки вдребезги разбивает окно кеба. Длинный и острый как игла осколок разбитого стекла пронзает сердце девушки. Она умерла на месте. Репортер называет это трагической смертью. Это неверно. Согласно моим определениям, эта смерть не будит чувств сострадания и страха.
– Чувство трагического, по сути дела, – это лицо, обращенное в обе стороны, к страху и к состраданию, и обе эти стороны – его фазы. Ты заметил, я использую слово
– Ты говоришь, искусство не должно возбуждать желания, – сказал Линч. – А я ведь тебе рассказывал, что я как-то в музее написал карандашом свое имя на заднице Венеры Праксителя. Это что, не желание?