«Общаться с людьми почти совсем невозможно, никто не в состоянии произвести ни одного разумного и точного действия, на свидания являются произвольно, ничего не записывают, ничего не запоминают, обидчивые, веселые, шутят беспрерывно. Может быть, это антисемитизм, но я не готов воспринять такое количество чистокровных евреев — и ни одного человека, хотя бы на секунду усомнившегося в своем совершенстве» (6.04.83).
«Жизнь осложняется тем, что из этнического курьеза, который вызывает только презрительную симпатию, я перешел в категорию, где тебя уже можно не любить, враждовать с тобой, где идет борьба, где все разделено на лобби: западный берег, восточный берег, левые, правые… и даже, я не шучу, гомосеки и не гомосеки» (24.02.84).
«К сожалению, я убедился, что в мире правят не тоталитаристы или демократы, а зло, мизантропия и низость. Конфликт А. с Б. — это не конфликт авторитариста с либералом, а конфликт жлоба с профессором, конфронтация А. с В. — это не конфронтация почвенника с западником, а конфронтация скучного писателя с не очень скучным. Разлад А. с Г. — это не разлад патриота с „планетаристом“, а разлад бывшего уголовника с бывшим политическим. И так далее… Извините за мысли» (15.08.84).
Не одни русские попадают под огонь — достается в письмах и американцам.
«Рассказ, который появился в „Ньюйоркере“ буквально на днях, исковеркан ЦЕНЗУРОЙ, самой настоящей. Еврей плохим быть не может, коммуниста ругать не надо — все это у них называется „не потакайте стереотипам“. Из одного моего рассказа в „Ньюйоркере“ выкинули „резиновый пенис“, такая у них стыдливость, причем этот пенис фигурировал, как Вы догадываетесь, в самом невинном и юмористическом контексте, а вовсе не по прямому назначению» (28.11.84).
«Единственное, что примиряет меня с американской славистикой, это то, что они покупают Ваши книги. Все остальное — малоинтересно. Каким-то странным образом в славистике развились все пороки этнического меньшинства: обидчивость, бедность, нервозность, мнительность в сочетании с заносчивостью и даже хамством. Это — единственные знакомые мне американцы с выпирающими комплексами. Должен сказать, что лишь среди слависток попадались мне в Америке женщины с недостающими передними зубами» (4.01.85).
Нет пощады даже литературным классикам:
«Читали ли Вы книгу какого-то шведа „Переписка Маяковского и Л. Брик“? Это нечто уникальное по пошлости! Он дает несколько факсимильных копий, а в остальном сохраняет грамматику и пунктуацию оригиналов: это кошмарная переписка двух безграмотных ничтожных существ. Абсолютно невозможно поверить, что Маяковский написал хотя бы „Левый марш“…» (23.12.83).
«Сообщаю Вам, что я перечитал два романа Достоевского, а также „Войну и мир“ и 5 рассказов Толстого и отдаю Толстому (впервые) явное предпочтение за полную безыскусность: „Вслед за глупой жизнью придет глупая смерть“. Все же Петр Верховенский — явная и неправдоподобная карикатура, Кириллов — тоже, а Ставрогин — роковая, нарисованная на фанере личность. Если бы все было театрально и фантастично, как у Гоголя, тогда другое дело. А так — Верховенский и Кармазинов — придуманные, а Степан Трофимович — живой, получается разнородный мир. Все властные, богатые старухи у Достоевского — близнецы, все мальчики и юноши — родные братья. И так далее. Извините за мысли» (19.06.84).
Но в одном из таких комментариев к прочитанному есть признание, приоткрывающее, мне кажется, источник внутренней трагедии Довлатова:
«Книжку Д. я читал сначала с воодушевлением и благодарностью, потому что она вполне доступная и простая, а затем по тем же причинам ее невзлюбил. Видно, подлость моей натуры такова, что абсолютно доступные книги меня не устраивают. Раз я все понимаю, значит что-то тут не так» (4.10.84).
У Вуди Аллена есть такая шутка: «Я никогда не вступил бы в клуб, который был бы согласен терпеть меня своим членом».
Главной страстью Довлатова была страсть к талантливому — в искусстве, в людях, в отношениях, в себе. Талантливое всегда неповторимо и непредсказуемо. Но если слишком увлечься этой формулой, легко поверить, что и в перевернутом виде она сохраняет свою истинность. То есть что только неповторимое и непредсказуемое — талантливо. Или: «Все неповторимое и непредсказуемое — талантливо». А чуть проступит где-то рутина, повтор, узнаваемость — можно зачеркнуть и отбросить. Книгу, чувство, человека. В том числе и самого себя.
Жажда неповторимости доходила в нем до курьезов. Например, он придумал себе такие «литературные вериги»: чтобы ни в одной фразе не было у него двух слов, начинающихся на одну и ту же букву. Он уверял меня, что подобный искусственный прием помогает ему искать незатертые слова. Я соглашался, что в какой-то мере это могло срабатывать. Но все же такая сосредоточенность на мелочах литературного ремесла тревожила меня. Писатель здесь начинает напоминать влюбленного, который явился на свидание принаряженным и без конца поправляет галстук, прическу, складки на брюках, и так сосредотачивается на этом, что забывает и о возлюбленной, и о своем чувстве к ней.