Кстати сказать, такая концепция позволяет разъяснить непонятное место у Гесиода, где говорится о том, что порождения Неба и Земли никак не могли покинуть материнское лоно вследствие деспотического произвола отца. Теперь оказывается, что дурное обращение с неродившимся потомством было выражением не капризов или старческих прихотей, но бессмысленно деятельной вневременной мощи, орудовавшей там, где вдох есть выдох, а смерть – одно с зачатием. Так что кощунственная мелиорация, произведенная Сатурном, была вполне естественным способом проделать хоть небольшую светлую дыру в преисподней родительского кипения. Находясь внутри лона, сын этим лишен был возможности изобрести другой. Его простор был мал. Пространства не было. Оно возникло, когда отпрянул ввысь воющий от ужаса и боли Уран, оставляя в новом море белопенную волну любви – уже бессильной. И ныне пауком перебирающийся по окраине неба в серповидном венце Сатурн напоминает о том, какого рода блудящая живость послужила явлению на свет Афродиты и всего, что связано с ее замечательным культом.
Однако не один Сатурн исправляет подобную мемориальную надобность. Этой же цели служит любая скульптура. Пусть рационалисты, видящие во всем пользу, пусть эстеты и мистики говорят что угодно. Мы должны отчетливо сознавать, что изготовление человекообразной фигуры, да и вообще любой фигуры, есть по большей части попытка предъявить миру того самого дурака, которого нам в нашем цивилизованном лицемерии следовало бы прятать подальше.
Мне хотелось бы заключить эти рассуждения забавной историей о том, как бездушное кумиротворчество было наказано и в наше время, когда общий глас твердит об иссякновении чудес и возмездий.
Два скульптора-профессионала – дело было незадолго до начала Второй мировой войны – раздобыли по случаю насос-распылитель масляной краски и отправились путешествовать по провинции. Являясь в районные центры и глядя прозрачно в глаза местной власти, они говорили в том смысле, что плохо в городе с изобразительной пропагандой. Власть отводила глаза вбок и оправдывалась отсутствием людей, средств, материалов.
– А что цемент? – спрашивали тогда художники.
Словом, они брали цемент и, замесив его, вливали в бывшую у них еще портативную форму, затвердевший вскоре монументец опыляли из насоса блестящим составом – и наутро уже можно было разрезать ленточки. Статуи сверкали и лоснились. Все были счастливы, а наши рачители хоть и брали недорого, даже разбогатели, потому что, действуя проворно, успели за короткий срок обставить своими изделиями половину уездной России.
Богатство их и погубило. Первый умер, выпив однажды невероятное количество водки. Другой, работая в одиночку, стал небрежен. Его нашли как-то на площади маленького городка, где он выполнял заказ, погребенным под осевшей кучей цемента, над которой высились крестообразно скрепленные прутья железной арматуры. Рядом лежал еще стучавший насос, изрыгая под ноги толпе последние порции белой краски.
Яркое дневное светило светило сверху прямо на нас, и мы представлялись постороннему взгляду праздной кучкой – так, толпящейся неизвестно зачем вокруг маленького памятничка. Процессия тоже шла по городу рассыпным строем. Ничто не наводило на мысль, скажем, иностранца, что вообще происходят похороны. Часть толпы ползла вдоль Мойки. Встречаясь друг с другом, люди небрежно смотрели сквозь или просто мимо и следовали далее, кто-то сворачивал по мостам, кто-то двигался все вдоль и вдоль мимо кирпичной арки на четвереньках задами к Калинкину мосту, оттуда – по Садовой, через проулки, построенные согласно проектам Достоевского, в какой-нибудь окрестный садик за решеткой.
После явления сов форма мысли о трех Романах совсем одичала. Она протягивалась в преисподнюю и передней и задней частью, а три ее головы выступили из мрака в змеекудрых речах почти осязаемо – как головы стража царства смерти Цербера-Кербера. Эти инициалы потустороннего мира самоопределялись, начиная от горла единого имени в трех едва прозрачных серых ликах. Голова первого была всеимперский сферический истукан, воплощавший неземное совершенство бескорыстной и ни в чем ином не заинтересованной власти. Голова номер два была выдуманная голова копытной Психеи кандидата в члены бутербродной иерархии, чина государственного, но за неизвестным нумером. Впрочем, жуя медовую лепешку краденого хозяйского завтрака из приношений душ усопших сослуживцев, она успевала проронить следующие слова в духе исследуемого жанра:
– Сергей Николаевич ласково подошел к Нине и посмотрел на нее.
Это было, однако, далеко не безрезультатно. Оттого, что слова переставали соотноситься с вещами, из тех и из других исчезал вес, и смысл сочинительства испарялся вместе со смыслом труда: