Театрик, перестроенный из древней мастерской на длинной-длинной унылой улице. Унылость ее скрашивает освещенная по вечерам соседняя колокольня. Театр, как цирк, узнаешь по запаху кулис и сцены, и это был настоящий театр. Поэтические спектакли все строились по одному образцу. Солист — Франсуа, высокий, нервный, тяжеловатый, немолодой и на вид чувственный, слегка бонвиван и слегка тиран, сам их и режиссировал. Он начинал читать, а маленький, будто греческий, хор из шести человек начинал его переспрашивать и пританцовывать. Он снова повторял отдельные слова, потом, когда умолкал, они заводили испанские или арабские песни, более или менее близкие по теме к стихам. Там в моем спектакле они трогательно спели песню об умершей матери. Пели они очень хорошо — четыре женщины и двое весьма своеобразных мужчин. Один — крашеный рыженький, немного похожий на скопца, явно был лучше и ярче всех (кроме самого Франсуа, разумеется), второй — длинный, студенческого вида унылый юноша. Они все вместе оттеняли вальяжную мужественность Франсуа. В целом это было забавное зрелище, но стихи могли быть какими угодно — это не имело значения. Конечно, музыка стиха тут не учитывалась, они навязывали свою. Зато всячески подчеркивали смысл, на все лады повторяя за Франсуа слова, раскачивая их, извлекали какие-то дополнительные значения и нюансы.
В финале спектакля я прочитала три стихотворения, одно из них из “Песен на особый распев”, которое почти поется, и потом французы все спрашивали: что это было — стихотворение или песня? Не знала, что отвечать. На зрителей это произвело некоторое впечатление. Искусственно, но пробуждался интерес к поэзии, потерянный на Западе совсем, и каждый вечер они собирали полный зал. Один из зрителей, поэт Стивен Сарторелли, американец, теперь живущий во Франции (ему разонравилась нынешняя Америка), сказал, что, вообще-то, мои стихи не нуждаются в дополнительных музыкальных украшениях.
На следующий вечер после моего был спектакль по стихам китайского поэта, эмигрировавшего после культурной революции во Францию. Он сидел в инвалидной коляске возле сцены и после того, как актеры попели, на разные лады покричали, слегка пританцовывая, и прошептали его стихи, он сам выехал на сцену, развернул мощно коляску к зрителям и замер, уставясь в потолок. К нему подошел Франсуа и стал рядом, руки по швам. С другой стороны подошла актриса с текстами стихов и протянула ему первый лист. Поэт в недоумении посмотрел на нее и поднял руку, но, когда лист коснулся ладони, он сразу же ее отдернул. Так повторялось несколько раз, но наконец он взял-таки этот лист и стал выкрикивать отдельные звуки — а, б, с — со страшной шаманской энергией. Немного похоже на Пригова. Слова не имеют значения, важна только беззвучная сила за ними, это и есть шаманство, заклинания, но поскольку звуки эти не сакральны, то выходило просто излияние скрытой витальности, которой было много в этом калеке. В программе было написано, что он в основном художник, увечье его не имело отношения к культурной революции. После прочтения он передавал лист Франсуа, и тот мял, рвал и бросал его на пол с явным удовольствием. Означало ли это своего рода жертвоприношение слова или подчеркивало единственность и уникальность этого сиюминутного листа — не знаю. Но Франсуа во всем был значителен — что бы ни делал. Вообще они все были хорошие актеры и делали, что могли. Но бедная, бедная поэзия! Она боится театра. Я сама могу любить Театр не меньше Белинского и тянуться к Нему: я выросла в Театре, я читала стихи в подвальном театрике “Приют комедианта”, где шел спектакль, поставленный Юрием Томашевским по моей “Повести о Лисе”… И все же я понимаю, насколько театр чужероден Поэзии, скрытной и таинственной. Хотя — пусть искажение, пусть даже легкое надругательство — мне это мило.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ АРНО ЦАРТА
Году в 79-м мне захотелось сочинять стихи от имени мужчины: так, чтобы все поверили в его реальное существование, вроде Черубины де Габриак, только сильного пола. Имя дала ему Арно, в честь немецкого поэта Арно Хольца, чья статья о поэтическом ритме когда-то меня поразила: в ней говорилось о том, что каждая перемена чувства, изменение мысли в стихотворении должны сопровождаться трансформацией ритма. А фамилию придумала, отбросив первые две буквы светлого имени.
Представлялся он мне полурусским-полунемцем, худым и чуть выше среднего роста. Впоследствии, когда я нашла человека, согласившегося для смеха себя за него выдавать, внешность его (для других, по крайней мере) изменилась. Он стал двойником Юры Латышева, высоким, полноватым и с длинными светлыми волосами, которых у Юры не было, он надевал парик. В таком виде он предстал перед Виктором Кривулиным, которого первого я хотела с этим поэтом познакомить, чтобы Витя устроил ему чтение в “Клубе-81”. Так бы оно и вышло, если б меня не разоблачили раньше времени.