Здесь, где нельзя совершить никаких поступков — я совершил убийство. Я сам: не предмет, не орудие, не оружие — ведь меч никогда не страдает.
Я мог бы вскрыть себе вены. Понятное дело, я этого не сделаю — если бы я был способен на самоубийство, то вообще бы не родился. Но, на всякий случай, я сам — Аллах — установил защиту перед самим собой: эти пальцы, перекатывающиеся в крови, святые кусочки уже чужого мяса, эти пальцы… Хотя он знал меня как слово не высказанное, он — я сам — всеведающий — обязан был досмотреть какую-то искорку жалости, какой-то проблеск героизма, нечто, чего высказать не мог — и тогда отрубил мне пальцы. Один за другим, сразу же после «рождения», напятнал кровью ненависти к человеку. Пальцы. И я уже не полюблю людей.
Я глянул: у председателя было мое лицо.
Это Внешняя Сторона моего разума. Болезнь.
Я закрыл глаза — в невесомости думается легче.
А если — все это только мегаслепак, нелегальный амнезийный вояж по моим, за громадные бабки расщепленным личностям?
А если — Черный Сантана все еще живет, и меня обманули: это не интрига Аллаха, просто сам я все вижу искаженно?
А если — существует еще и третий Игрок, тот самый владелец Немочи, которая сегодня не желала добить Самурая, и которой когда-нибудь предназначено совершить убийство: великое и священное? Может быть, то, что я испытываю и чувствую — это шизофрения? До какой степени расщеплен Аллах, насколько я сам чужд самому себе? Если это мои проекции — то что же я чувствовал тогда, во время встречи с Незнакомцем?
А если — мученик говорил правду, и намерения Аллаха были самыми откровенными, но это именно я, Адриан, был слишком слаб, чтобы испить эту чашу, и мне было легче попросту убить?
— А если…
Нет, нет ничего однозначного. Не здесь.
Тем не менее, несмотря ни на что — я человек. Хоть я и чувствую последние байты информации, поступающие в мою память, словно фрагменты какой-то многомерной головоломки, ментального паззла. Хотя я и чувствую Иррехааре. Несмотря на Аллаха. Несмотря на кровь. Я обязан сказать себе это, ведь истинная жизнь это ничто иное, как еще одна игра в том неизвестном мне и непознаваемом мета-
Меня зовут Адриан.
Я открываю глаза.
— Эй, Адриан.
МУХОБОЙ
Muchobojca. © Jacek Dukaj, 2000.
© Перевод. Вайсброт Е.П., 2002.
Вас называют Мухобоем?
— Называют.
— А кто вы, собственно?
— Коллекционер.
Они шли по заполненной экспонатами галерее, протянувшейся вдоль наружной колоннады террасы. Среди экземпляров были действительно весьма интересные. Однако Уинстон Клаймор не очень-то присматривался к ним. Гораздо больше его интересовало лицо хозяина: высокого — два метра двенадцать сантиметров, — пропорционально сложенного и, что странно, совершенно не сутулившегося мужчины. Клаймор, когда-то игравший крайним нападающим в университетской баскетбольной команде, рядом с Мухобоем казался тщедушным недомерком, этакой остановившейся в развитии жертвой собственных гормонов.
Он задержался у черного, как беззвездная ночь, камня размером с кулак, лежавшего под прозрачным колпаком на мраморной подставке.
— Что это? Метеорит?
Мухобой глянул в левое, потом в правое стекло зеркальных очков Клаймора, быстро протянул руку к его лицу, снял очки и засунул ему в карман серого пиджака. Лишь после этого он ответил:
— Нет.
Клаймор с каменным лицом ждал дальнейших пояснений и, не дождавшись, спросил:
— Тогда что же?
— Почему это вас так интересует?
Клаймор поморщился. На лице Мухобоя не дрогнул ни один мускул.
— Просто так спросил, — буркнул американец, — из любопытства. Раз вы его выставили, значит, каждый может увидеть…
— Я не каждого пускаю к себе в дом. По правде сказать — почти никого.
Клаймор пожал плечами:
— Воля ваша. Давайте выйдем на террасу.
Вышли.
Солнце стояло в зените. На небе, более чем небесно-голубом, виднелось лишь несколько маленьких белых облачков, весело бежавших под ветром с Красного моря. Терраса выходила прямо на чистый светло-желтый пляж, где линия прибоя отчеркнула почти прямую, словно проведенную рукой архитектора, линию. У морской воды был цвет пламенеющего льда.
Весь район вдоль моря был частной собственностью, и Клаймор не видел на пляже ни живой души.
Усевшись в ивовые кресла у овального столика на трех ажурных ножках, они погрузились в глубокую тень и мерный шум моря, напоминающий дыхание спящего Левиафана, и любовались бескрайностью горизонта.