— У нас все в порядке, — спокойно сообщил Карл Павлович. — Сюда мраморная пыль почти не долетает.
— Долетает, к сожалению, — Огюст медленно прохаживался по площадке, всматриваясь в нежное сияние красок. — Дело не в том. Здесь хороший ток воздуха. Кстати, сударь, нельзя работать в одной блузе: пневмонию подхватите.
— Я и в блузе-то весь мокрый! — отмахнулся Брюллов. — А у некоторых художников, правду сказать, опять порчи грунтовки замечаются. Шамшин мне сегодня плакался. Рисс вчера бранился, что у него «Сергий Радонежский» трескается. Вы бы, ей-богу, лучше доложили в Комиссию построения, Август Августович. Дело-то серьезное.
Глаза Монферрана, обращенные на художника, сузились, сделались колючими. Он чуть заметно усмехнулся, но заговорил прежним ровным голосом:
— До чего вы учить меня любите, Карл Павлович… Благодарствуйте за совет, только в Комиссию я уже доложил. Не извольте, стало быть, обижаться…
— И что они там сказали? — полюбопытствовал Брюллов, досадуя, что опоздал с замечанием, и пропуская колкость мимо ушей.
— А что могли они сказать? — пожал плечами Монферран. — Сказали: «Улучшайте состав грунтовки». Ну, улучшаем. Все равно это не окончательная гарантия. А я вот что надумал… Взгляните-ка!
С этими словами, подойдя ближе к художнику, он разжал сомкнутые в кулак пальцы левой руки, и на его ладони Карл Павлович увидел несколько блестящих крохотных кубиков.
— Смальта! — вскричал художник. — Мозаика… Так вы что же, хотите?..
— Да, хочу, — архитектор с улыбкой поворошил пальцем разноцветные кубики. — Когда-то на Руси любили мозаику, составляли из нее картины целые, стены храмов ею украшали. Потом при татарском нашествии позабылось ремесло, ушло. А в прошлом веке Ломоносов восстановил производство смальт да еще новых рецептов придумал много, хотел возродить искусство. Не успел, умер. А искусство-то прекрасное, разве нет?
— Кто же спорит? — Брюллов смотрел на архитектора со все возрастающим удивлением, чуть ли не с досадой, в душе спрашивая себя: да есть ли предел его изобретательности? — Кто же спорит, сударь? Но вы что же, всю живопись в соборе мозаикой заменить собираетесь?
Монферран рассмеялся:
— Не беспокойтесь, вашего плафона не заменишь, это уже труд непосильный… Но многие росписи аттика, алтарей, сводов заменить необходимо. И это труда художников не погубит, их же работы останутся сохраненными на веки вечные: мозаики ведь тысячи лет живут, холода не боятся, сырость их не берет… Около ста работ надо бы заменить. Только набирают мозаики очень медленно, так что нам этого и не увидеть — примерно через сто лет закончено будет.
— Ух, у вас и планы! — Брюллов говорил насмешливо, но смотрел на архитектора со все большим интересом. — Значит, мозаику под живопись делать хотите, так что ли? Ну, а кто это сделает? Итальянцы, что ли? У нас своих мозаичистов нет.
— Знаю, помню, — устало сказал главный архитектор и вновь принялся обозревать плафон, продолжая играть на ладони цветными кубиками, — но я не люблю с иностранцами связываться. Хочу просить Академию направить в Италию наших пенсионеров[78], выпускников живописного класса. Пускай научатся составлению мозаик, а потом здесь свою школу организуют.
— Думаете, выйдет эта ваша затея? — с сомнением покачал головой Карл Павлович. — Не та нынче Академия… Не очень-то им такие смелые начинания по душе придутся… Это ж ведь что такое: извольте новый класс открывать! А с какой, спрашивается, радости? На какие средства? Ох, заупрямятся профессора!
— Переупрямлю! — решительно заявил Монферран и, понизив голос, добавил: — Императора на них напущу. Он как раз большие затеи-то любит… В любом случае добьюсь своего.
— Да, вы, верно, добьетесь! — Карл Павлович кусочком тряпицы вытер кисть и направился к своей лесенке. — Коли так, желаю успеха. А Ломоносов вам за это еще спасибо скажет.
— Очень на то надеюсь! — серьезно сказал архитектор. — Во всяком случае, при личной с ним встрече.
VII
Алексея Васильевича все его знакомые (которых, правда, было немного) считали очень счастливым отцом. И в самом деле, старшая его дочь Елена росла настоящей красавицей. Пятнадцати лет от роду она уже многим вскружила голову, во всяком случае, художники, посещавшие «дом каменщика», наперебой просили позволения писать с нее портрет, а иные из них пытались ухаживать за Еленой Алексеевной, но эта чернокудрая нимфа была заносчива и своенравна, не спешила никому выказывать благосклонности… Ко всему прочему, у нее обнаружился еще в детстве великолепный голос, Алексей нанял ей учителя, и теперь она пела так, что у слушавших ее дрожь рождалась в сердце, а ее учитель предрекал ей славу не только в Петербурге, но и на европейских сценах, если, конечно, родители позволят ей выступать. Анну Ивановну такая возможность приводила в ужас, но Алексей Васильевич колебался: он видел, что пение всерьез увлекает Елену. Так стоит ли ей мешать?..