Ни Комиссия построения, ни чиновное начальство Петербурга никаких мер по этому поводу не приняло, да и принять не могло: все находились в полнейшей растерянности и страхе. Никто из чиновников Комиссии близко не подходил теперь к строительству. Затем последовал приказ надстроить изгородь и укрепить ворота, строго следить за входом и выходом с площадки кого бы то ни было, а трупов умерших никуда не увозить… Прямо возле строящихся стен собора, в стороне от бараков, стали рыть длинные глубокие ямы, и там, в них, в мерзлой земле, хоронили сразу по нескольку десятков мертвецов, складывая их друг на друга, засыпая густо известью, а потом закидывая землей вперемешку со снегом…
В эти дни Монферран приходил на строительство ежедневно. Он заходил в каждый из бараков, узнавал, сколько было за день смертей, как всегда обходил всю строительную площадку, поднимался на недостроенные стены, следил за работой, потом опять шел к баракам, где в полутьме, ежась возле полутеплых печурок, мучились в агонии уже обреченные.
Рабочих поражала отвага главного архитектора. Они смотрели на него, не понимая, как человек, который мог бы быть далеко от этого ужаса, сам шел сюда, будто его что-то тянуло, будто он был заговорен от холеры.
Старый знакомый Огюста, каменщик Еремей Рожков, щербатый Ерема, как его по-старому все величали, однажды, не удержавшись, сказал главному:
— Береженого бог бережет, Август Августович! Ну зачем вы в бараки-то заходите? Смерти не боитесь?
— Боюсь, — просто ответил Огюст. — А куда я денусь, Ерема?
Он не лгал. Ему было невыносимо страшно. Каждый день, отправляясь на строительство, он мысленно представлял себе картину собственной гибели, и его мутило от ужаса. Вид больных и умирающих вызывал у него внутреннюю дрожь, которую ему стоило громадного труда скрывать. Мимо ям с известью он несся почти бегом, делая вид, что спешит, занятый делами, а на самом деле боясь увидеть то, что лежало на их дне. Сейчас он, как никогда, вдруг ощутил, сколь он еще молод, здоров, как сильна и полна жизни его горячая, жадная плоть, как много он хочет, как много он любит, как мало еще наслаждался в стремительной этой жизни. Неужели он умрет? Без малого в сорок пять? Безумие! Ни за что! Надо бежать отсюда. Уехать с Элизой и Луи в их славный загородный домик, закрыться там от целого мира и выждать. Пройдет же эта холера, как проходили уже в Европе чума и черная оспа… Неужто никто не заменит его на строительстве?!
Но он знал: никто. И мысли оставались мыслями. Он работал. Ведь еще надо было готовить чертежи подъемных механизмов для будущего памятника на Дворцовой, отрабатывать детали его скульптурного оформления. Еще и два-три частных заказа на перестройку особняков лежали в его секретере, ожидая своего часа, и откладывать их нельзя было: заказчики, сбежавшие от холеры в дальние усадьбы, слали письма с напоминаниями об обещанных сроках. Монферран брал эти заказы не из жадности. Он теперь получал немало, однако деньги разлетались, как сухие листья, ибо архитектору уже ни в чем не хотелось себе отказывать, в особенности он стремился теперь удовлетворить свою бурную страсть к коллекционированию. Его шкафы с книгами стояли по всей квартире, кроме того, его дом стал понемногу заполняться старинной бронзой и фарфором, в квартире появились драгоценные редкостные картины, шпалеры, несколько редчайших античных статуэток.
На все это уходили огромные деньги, и Огюст со страхом ждал, что Элиза наконец устроит бунт, но Элизе его покупки нравились, она даже завела среди них своих «любимцев» и зорко следила за тем, чтобы их никто не трогал, даже Луи, которому ничего не стоило в азарте ребячьей игры расколотить какую-нибудь святыню. Элиза по-прежнему не требовала от мужа ни драгоценностей, ни нарядов, когда же он ей их покупал, благодарила его с такой радостью, будто он был по-старому ее любовником и она не считала его обязанным делать ей подарки. Это его сердило и радовало одновременно. Он не мог понять этой странности и негодовал на себя, что чуть не двадцать лет видит загадку в одной и той же женщине. Но была ли это одна и та же Элиза, или в ней было сразу много Элиз? Иногда ему казалось, что много. Или просто у него вечно не хватало времени вглядеться в нее?
После рождения сына она удивительно похорошела и в тридцать шесть лет сверкала неожиданной, зрелой, тонкой красотою. Прежде она не была красавицей, теперь же в ней появилась сказочная прелесть цветка, раскрывшегося поздней осенью.
Среди смятенного холерного города квартира на Большой Морской была для Огюста, как и прежде, больше, чем прежде, маленьким храмом, в котором он спасался от своего страха.
Впрочем, у него родилась мысль отправить жену и сына одних в их загородный дом, однако Элиза решительно от этого отказалась.
— Мы останемся с тобой, — спокойно сказала она.
Спорить с ней было бесполезно.
Им казалось, что надо только получше забывать, затворяя за собою двери, что творится там, на улицах, не думать об этом, ведь помочь они никому и ничем не могли, а думая о беде, могли навлечь ее на себя.