Читаем Собор полностью

— Не понимаю, что за новая фантазия у милой моей родственницы? — пожимал плечами князь Василий Петрович. — То Европа манила ее, теперь вдруг Сибирь… И при всем при том, мсье, усадьбу ее ныне перестраивают по вашему проекту. Вот к чему все это, позвольте вас спросить? Фантазия и только!

Услышав эти слова князя, Монферран ощутил как бы короткий болезненный укол, и только на одну минуту ему сделалось мучительно стыдно. В эту минуту ему хотелось увидеть Ирину, хотелось по-настоящему просить прощения, по-настоящему все объяснить.

Но потом прошло даже это.

<p>XVII</p>

Прошел октябрь, истек ноябрь, наступил декабрь. Восемьсот тридцать восьмой год заканчивался.

Зима пришла морозная, метельная, тяжелая, с густыми снегопадами, с ветреными вечерами, когда и самая теплая одежда не спасает и дрожь проходит по телу при каждом порыве ветра.

В эти дни Монферран уходил из дому рано утром и возвращался только поздно вечером. У него было много забот и на строительстве собора, и в Комиссии построения. Кроме того, по его проектам начали строить два великосветских особняка, приходилось наблюдать и за этими строительствами.

Но Огюста теперь радовала эта занятость, это стремительное течение переполненных событиями дней. Домой он не спешил, потому что в последнее время боялся перемены, происшедшей в его жене.

Казалось бы, то, что произошло недавно, было забыто. Никто словом не поминал об этом. Элиза была ласкова, спокойна и ровна, как раньше. Почти, как раньше… Но Огюст видел, вернее, чувствовал — она не простила. И уже не оскорбленная гордость, не ревность, не упрямство владели ею; не желание закрепить победу и получше наказать мужа заставляло ее оставаться за неуловимой ледяной гранью отчуждения. Она от всего сердца хотела забыть совсем и простить совсем. Но рана ее сердца болела, боль сковывала, мешала дышать. В поведении, в обращении мадам де Монферран исчезла ее прекрасная юная живость, ее свободная уверенность, она перестала верить в то, что ее судьба, такая трудная и для нее такая необходимая, досталась ей по праву…

Элиза изо всех сил боролась со своей болью, давила ее в себе, скрывала ее, и это только усиливало ее невольную сдержанность, ее печаль.

Огюст все это прекрасно видел. Более того, он это понимал. Он ставит себя на ее место. (Кажется, впервые в жизни он сумел поставить себя на место другого человека!) Все, что она пережила в те безумные дни, все, что переживала ныне, он читал в ее спокойных, добрых, погасших глазах.

Ее спокойствие приводило его в отчаяние. Оно лучше всего говорило о том, как силен был удар, как велико потрясение. Оно не давало ему возможности растопить ледяную грань.

Когда они за завтраком или за ужином сидели друг против друга и Элиза ровным мягким голосом, но очень сдержанно и очень немного расспрашивала его о делах, рассказывала что-нибудь о происходящем в доме в его отсутствие или просто молчала, заботливо подкладывая ему на тарелку лишний бисквит либо подливая вина в его бокал, когда он, поднимая глаза, встречался с ее взглядом, — ему мучительно хотелось, чтобы у нее вырвались резкие слова, чтобы она расплакалась, бросила ему упрек, хотя бы сказала о своей боли. Тогда он мог бы сказать ей многое, объяснить суть своей ошибки, которую он теперь уже понял до конца, мог оправдываться, просить, уговаривать. Мог сказать, наконец, как любит ее… А он любил теперь Элизу сильнее, чем прежде. Может быть, прежде он и не любил ее, а только принимал ее любовь, жил ее любовью, такой сильной и бескорыстной, что ее хватало на то, чтобы согревать два сердца, зажигать две души? Может быть, загадка ее души постоянно будоражила его, но он был влюблен в эту загадку, в своей первый восторг, в память о первой встрече больше, чем в живую женщину?. Теперь он любил Элизу, нынешнюю Элизу, и знал, что любит ее… Много лет назад, в Париже, получив ее прощальное письмо, он сходил с ума от своей потери, был в отчаянии от своего одиночества. Ныне ее одиночество было для него страшнее и горше. Он впервые жалел ее от всего сердца, всем сердцем, всем существом своим, как себя самого…

Ее ласковые слева и голос пугали его сильнее молчания, он с трудом поддерживал ее игру, делал вид, что ничего не случилось. Впрочем, играли оба они хорошо, и никто в доме, кроме Алексея, который знал и видел все и был душеприказчиком и хозяина, и хозяйки, никто, кроме него, не подозревал о том, что примирение супругов неполное.

Совершенно изменилось в их отношениях только одно: Огюст, как прежде, больше, чем прежде, работал ночами в библиотеке или у себя в кабинете, но теперь Элиза никогда не заходила к нему, не приносила кофе, не уговаривала лечь. Это делал Алеша. И Монферран, закончив (обычно уже под утро) свое ночное бдение, не смел, как нередко делал раньше, постучаться в комнату жены…

Однажды, это произошло в середине декабря, когда Алексей Васильевич зашел к хозяину в кабинет, чтобы наконец изгнать его оттуда и отправить спать, Огюст не выдержал.

Перейти на страницу:

Похожие книги