Так я шептал, а у него губы слегка дрожали, словно и он повторял те же самые строфы, которые звучали на уроках немецкого у фрау Хильды Грюнштейн, в последнем классе лицея я должен был их не только знать на память, но и мгновенно разбирать и собирать, как части винтовки. Герман тогда был милым силачом, а Доротея имела формы девушки, которая два раза в неделю приходила убирать квартиру моих родителей. С невинной миной и чистым взглядом, я смотрел в глаза фрау Хильды Грюнштейн и высокопарно декламировал описание Доротеи:
Красной шнуровкой у ней приподнята выпуклость груди;
Плотно черный корсаж облегает стройную спину.
И я видел эти груди Доротеи – сильные, распирающие ее клетчатую блузку, две большие белые дыни, о которых я думал, засыпая, а потом утром тщательно складывал пижаму, чтобы мать не заметила пятен ночной поллюции.
– Kennst du das Land, wо die Zitronen blьhen?[6] – декламировал я фрау Грюнштейн, и с нашей уборщицей в клетчатой блузке входил в эту страну, в безлюдные леса, дикие ущелья, и уединенные места, полные необузданных ручьев, где витал запах девушки, подметающей пол.
Он тоже что-то шептал, словно молился в церкви Великого Олимпийца, возможно, повторял те же самые строки или что-то из «Фауста», «Ифигении в Тавриде», «Римских элегий» или «Геца фон Берлихингена» – и я почувствовал к нему симпатию.
В широко раскинувшемся парке, тут же за домиком Листа в Гартенхаузе, где экскурсовод обращала наше внимание на скромную конторку, за которой, стоя или присев на высоком табурете, похожем на седло, Гете писал, – этот человек впервые ко мне обратился:
– Посмотрите на печь. Она потрясающая! Кажется, сделана из листовой меди. Хотел бы я нечто подобное иметь в своем доме. Какая легкая, элегантная и одновременно необыкновенно полезная.
Он как будто не заметил моего неприязненного взгляда, потому что я не увидел смущения на его лице. Этот человек правильно говорил по-немецки, но все же чувствовалось, что прекрасный немецкий не является его родным языком.
Только иностранец мог так по-хамски вести себя. Я терпеть не мог подобных типов. Для него только то было прекрасным, что имело практическое значение, вроде этой печи в кабинете поэта. Именно такие, как он, брали мои рукописи и, взвешивая их в руке, говорили: «Кто это будет читать, скажите пожалуйста? Кому это нужно?». Словно кому-то могло быть нужным известие, что где-то существует край лимонных рощ в цвету. Да, существуют такие края, я даже там был, но возвращался таким же беспомощным, еще более опустошенным. Руки, которые я протягивал с просьбой любить меня, уже давно перестали меня слушаться, так что я их теперь даже не поднимал.
В парке ярко светило ослепительно холодное солнце. С шелестом падали листья желтые, золотистые, бурые. Белая скамейка в чисто подметенной аллее – это и в самом деле было единственное место, где я мог переждать то время, когда Иоанна запакует свои чемоданы. Тогда мне не надо было провожать на вокзал эту свою Лотту, покидающую Веймар с распухшими от плача глазами. «За две недели общения с тобой я постарела на десять лет…»
Веймар. Паломничество к святым местам. Кто не верит в Бога, а нуждается в святости, должен совершать паломничество к большим замкам, маленьким дворикам, убогим мансардам, рассматривать старые чернильницы, заостренные гусиные перья, просиженные кресла и жесткие табуреты, отшлифованные святыми ягодицами. Веймар, Sturm und Drang[7]. Концерт Марии Шимановской[8]. Ульрика фон Летцов. Иоганн Себастьян Бах. Проповеди в Гердеркирхе. «Лоэнгрин» Вагнера, «Нибелунги» Геббеля; Виланд, Мицкевич и медальон Давида д’Анже; Кристина Вульпиус, Шарлотта фон Штейн, Лукас Кранах, «Von deutsche Art und Kunst»[9], величественная голова Юноны, Шиллер, «Fruchtbringende Gesellschaft»[10], концерты Листа, желтые, золотистые листья, бронзовая, а возможно, медная печь, прекрасная и практичная.