Ее мать была настоящей леди. Она носила безукоризненно чистые платья, всегда надевала перчатки. Так аккуратно причесывалась, что никакой ветер не мог растрепать ее волос. Носила вуаль и пользовалась духами. Всегда останавливала бурные проявления любви, свойственные Лилиане: они мешали установленному ею порядку. «Не мни мое платье. Ты порвешь вуаль. Не порти мне прическу». А однажды, когда Лилиана зарылась лицом в складки ее платья и закричала: «Мамочка, как ты хорошо пахнешь!», она сказала: «Не веди себя как дикарка!» Если это и есть женщина, подумала Лилиана, я не хочу быть такой. Она и без того была порывистой, а воздвигнутый матерью барьер вел ее к эксцессам, к преувеличенному буйству.
Лилиана разбрасывала одежду, пачкала и мяла платья. Никогда не причесывалась аккуратно. И в то же время чувствовала, что в этом и кроется причина материнской холодности. Ей не нравилась эта холодность. Она предпочитала быть безалаберной и грубой, зато теплой. Проявляя непослушание, впадая в неистовство, она чувствовала, что спасает свое тепло и естественность от педантичных рук матери. И вместе с тем пребывала в отчаянии из-за того, что была такой, какой была, и не может стать такой, как мать, а значит, ее никогда не полюбят. Лилиана со всей страстью отдалась музыке, но и тут ее диковатость и неприязнь к дисциплине мешали ей. В музыке требовалась высокая организованность. Да, Лилиана знала, что она недисциплинированна и своевольна, но только теперь, путешествуя по Мексике, стране тепла и естественности, и глядя в глаза, не смотрящие на нее критически, осознала, что до сих пор не смотрела на себя своими собственными глазами.
Ее мать — очень высокая женщина с недоверчивым взглядом. Глаза у нее такие же, как у Лилианы, — яркие, цвета электрик. Лилиана заглядывала в них по любому поводу. Они были ее зеркалом. Она думала, что легко читает в этих глазах, но от того, что видела там, испытывала чувство неловкости. Никогда никаких слов. Только взгляд. Не была ли эта неудовлетворенность вызвана другими причинами? Взглядом мать останавливала Лилиану, когда та хотела слишком приблизиться. Что-то вроде сигнала. И лишь через много лет мать призналась, что считала Лилиану неуклюжей и слишком страстной, хаотичной и импульсивной, чересчур эмоциональной, не поддающейся воспитанию. Таковы были слова матери.
Лилиана никогда не видела себя собственными глазами. У детей и не бывает собственных глаз. Ты, словно на тончайшей сетчатке, существуешь в том образе, в котором видит тебя мать, в первом и единственно достоверном образе, в ее суждениях о твоих поступках.
Они добрались до затененного места у реки. Здесь надо было ждать паром, который перевезет их на другой берег. Они вышли из машины и сели на траву. Какая-то женщина развешивала выстиранное белье на ветках невысокого дерева. Голубые, оранжевые, розовые тряпки смотрелись гигантскими цветами, попавшими под тропический ливень.
Подошла еще одна женщина, с корзиной на голове. Она сняла ее спокойным, неторопливым движением и аккуратно положила перед ними горку мелкой жареной рыбы.
— У вас не найдется пива? — спросил доктор Палас.
В домах возле реки не было стен. Пальмовые листья поверх четырех пальмовых бревен. Женщина, убаюкивая ребенка, монотонно раскачивала гамак. В пыли дороги и на берегу играли голые ребятишки.
Друзья доктора Паласа заметили, что радиатор серьезно протекает. Им ни за что не добраться до Голконды. Хорошо, если доберутся до Сан-Луиса, деревни на том берегу реки.
Лилиана подумала о том, что у Дианы, Крисмаса и других ее приятелей начинается сейчас красочное сафари на пляже.
Медленно, лениво подплыл паром. Пригнавшие его мужчины отирали с плеч пот. В их темных, красновато-коричневых, вернее, желто-коричневых глазах сверкали золотые искорки. То ли от солнца, то ли от глубокой индейской иронии. Несчастье вызывало у них смех. Вероятно, какая-то религия, до сих пор неизвестная Лилиане? Как тогда на пляже, когда они смеялись, глядя, как тонет собака. А здесь протекающий радиатор, застрявшие в канун Нового года туристы… Они могут не попасть в Голконду, на фейерверк и уличный карнавал.