Понятия не имею, отчего я проснулась: тот, кто это произнес, не кричал. Напротив, голос его звучал как-то удивительно сладко. Я протерла глаза и взглянула на стоящие на прикроватной тумбочке часы – красивые такие, в виде птицы, на одном из распростертых крыльев которой был помещен круглый циферблат. С тех пор это время выжжено в моей памяти каленым железом: 3:38 – вот что показывали зеленые цифры. Меня удивило, что цифры какие-то тусклые, – они ведь фосфоресцирующие и поэтому должны были ярко светиться, и мне всегда очень нравилось, как они мерцают в темноте. Однако было что-то необычное в моей комнате, что-то, мешавшее цифрам сиять.
Это был свет.
Строго говоря, комната оставалась в потемках, но дверь была открыта, и свет проникал откуда-то с лестницы, по-видимому из гостиной, расположенной на первом этаже. Я подумала, что кто-то открыл дверь, например мама, а потом вышел, забыв ее закрыть. Эта мысль была абсурдной, потому что для мамы не была характерна такая небрежность, но я подумала именно так.
Я собиралась уже позвать ее, когда зазвучал смех и еще какие-то голоса, среди них голос Оксаны, нашей горничной, и – снова –
– Очень хорошо, Эдуардо. А теперь – успокойтесь. Мы не поймем вас, если вы не успокаиваетесь…
Голос мужественный и одновременно сладкий. Мне он понравился бы, если бы одновременно я не почувствовала нарастающий дискомфорт в желудке, как от проглоченного лекарства, которое начинает действовать только через несколько минут, растворяясь у тебя внутри. Это был мужской голос, но я сразу же связала его с Оксаной, которая точно так же коряво изъяснялась по-испански.
Я сосредоточилась и постаралась вспомнить, что мы в тот день делали: была суббота, мы все вместе ходили в кино, посмотрели чудесный фильм – романтическую историю про любовь, из тех, что так нравятся и маме, и мне, а Вера рассыпала воздушную кукурузу из кулька на пол, под сиденье, и мама ее отругала. Я была уверена, что папа не говорил нам ни о какой намеченной вечеринке, да и было уже слишком поздно. От этого объяснения пришлось отказаться.
Тогда, тихонько встав с кровати и подойдя к порогу, я поняла, что за веселыми громкими голосами слышен чей-то плач.
Когда я наконец поняла, кто плачет, то стала винить себя, что раньше не догадалась. За прошедшие годы передо мной множество раз вставал образ мамы – ее лицо, ее шевелящиеся губы, но ни разу – как она говорит. В моих воспоминаниях, начиная с той ночи, она никогда ничего не говорит – только тихо плачет и невнятно икает.
Я вышла в коридор, но, не дойдя до лестницы, остановилась, услышав яростный шепот папы:
– …ты что, не видишь? Я спокоен… А теперь почему бы тебе не разрешить моей жене подняться на минуту наверх и взглянуть на девочек?
– Слушай, Эдуардо…
– Я спокоен… Всего на минутку. Майте, пожалуйста, прекрати плакать…
Дверь моей комнаты была последней по коридору. По правую руку от меня была комната Веры, дверь в нее тоже была открыта, но, к счастью, Вера лежала в кровати и спала. А через распахнутую настежь дверь спальни наших родителей я смогла разглядеть валяющееся на полу красное одеяло и простыню. Мне пришло в голову, что мама рассердилась бы, если бы увидела этот беспорядок, но тут же я сообразила, что она уже, должно быть, это видела, потому что плачет-то как раз она.
Я осторожно приблизилась к лестнице. По-настоящему я не испугалась, но по какой-то причине мне казалось, что будет лучше, если люди в гостиной меня не заметят. Именно поэтому я выбрала лестницу, а не коридор, потому что с лестницы могла охватить взглядом бо́льшую часть первого этажа, да так, что снизу меня никто не увидит. Я спустилась на несколько ступенек – бесшумно, босая, вытягивая шею, чтобы поверх деревянной балюстрады разглядеть происходящее внизу, – как зритель в театре, которому досталось неудобное место.
Первым, кого я увидела, был папа. Он сидел напротив лестницы на стуле, примотанный к нему скотчем. Скотч был серебристого цвета, он крест-накрест пересекал его грудь и живот, голые под распахнутой пижамой, а ниже обвивался вокруг коленей и щиколоток. Папа был почти неузнаваем – покрасневшее потное лицо, взлохмаченные волосы. Он широко таращил глаза, и я поняла, что это оттого, что не надеты ни линзы (он снимал их перед сном), ни очки. Странно, но именно эта деталь ошеломила меня – небрежность в таком человеке, как он, занимавшем высокую должность в администрации предприятия по производству стекловолокна, всегда таком безукоризненном, таком элегантном.