— Ненадолго же тебя хватило. Вот уже и подпустил шпильку бедному Кранаху.
— Бедному Кранаху? Ха-ха. Он так беден, что аж позвякивает на ходу. Над каким шедевром он нынче корпит? По слухам, он теперь не удосуживается писать собственноручно, только ходит по мастерской и командует подмастерьями: побольше синего там, немного желтого сям…
— По крайней мере, он не сует автопортреты в каждую картину, как ты. Неделю назад я был с Фридрихом в его галерее, у него там висит твое «Мученичество десяти тысяч».
— Бесспорный шедевр.
— Да, очень мило. Но даже при свечах я с десяти шагов могу узнать твое лицо. Картину надо было назвать «Мученичество десяти тысяч с Альбрехтом Дюрером точнехонько посередке».
Это было знаменитое полотно Дюрера, на котором изображались изуверские и разнообразные казни десяти тысяч солдат-христиан на горе Арарат от рук персидского царя Шапура по приказу императора Адриана. Или Диоклетиана. Никто точно не знал. Дюрер поместил себя в центре полотна, рядом со своим другом Конрадом Цельтисом, который умер незадолго до начала работы над картиной. Дюрер утверждал, что ввел себя в число персонажей исключительно в качестве дани уважения покойному товарищу. Дисмас же подозревал иные мотивы.
— Так прямо и висит среди святынь?
— Да, Нарс, так и висит.
Дисмас прозвал приятеля Нарсом в честь Нарцисса, образца самовлюбленности, за склонность Дюрера к автопортретам и помещению своего изображения в другие картины.
— Только не подпускай к ней Кранаха, он обязательно захочет ее улучшить.
Меховой палантин Фуггера Дюрер писал жженой умброй. Тема осквернения дюреровских работ Кранахом всплывала постоянно. А началось все много лет назад. Император Священной Римской империи Максимилиан — в то время главный покровитель Дюрера — заказал иллюстрации для своего печатного молитвенника. По причинам, которые так и остались неясными, Дюрер бросил работу. Ее завершил Кранах. Стонов и причитаний было столько, будто Кранах выплеснул в лицо Дюреру ведро краски. Но даже это надругательство не шло ни в какое сравнение с той вопиющей наглостью, которую Кранах позволил себе следом. Он осмелился завершить портрет Максимилиана, начатый Дюрером. Этого простить было невозможно. Никогда. Одно слово — художники.
На издевки Дисмаса Дюрер, фыркая, отвечал: «Я пишу прекрасное, где бы я его ни нашел. И если я нахожу его в зеркале — так тому и быть».
Нарс был симпатичный малый: высокий и стройный, с копной рыжих кудрей; борода и усы были аккуратно подстрижены на итальянский (ну еще бы!) манер; рыцарские скулы, чувственный рот и глаза с поволокой, как у влюбленного юнца. Взгляд его — и в жизни, и на портретах — неизменно ускользал от смотрящего. Дисмас относил это на счет меланхолии. Дюрер истово верил, что находится под влиянием Сатурна. Мрачного Сатурна.
— Да там едва можно разглядеть, что это мы с Цельтисом, — сказал Дюрер.
Он наверняка бросил эту реплику, чтобы поддержать разговор о себе самом. Дисмас улыбнулся и подумал: «Ладно, Нарс. Давай еще немного поговорим про тебя».
— Ну а в «Поклонении волхвов»? Ты же вывел себя в образе волхва! А в «Празднике четок» над заалтарной полкой в венецианской церкви Святого Варфоломея? Стоишь, голубчик, у всех на виду с бумажкой в руках, на которой по-латински изложена похвальба, что, мол, написал картину всего за пять месяцев. Хотя сам прекрасно знаешь, что за семь. Всякий стыд потерял. Каждый твой Христос все больше и больше походит на тебя самого! — Дисмас накинул плащ. — Хватит. Фуггер твой и так уже красавец, любо-дорого посмотреть. Заплатит двойную цену, не сомневайся. Пойдем выпьем. А потом заглянем в «Сады Эдема». У меня женщины не было с тех пор, как Карл Великий сидел на троне.
— Я бы на твоем месте поостерегся. Я недавно рисовал одного человека с французской язвой… — Дюрер передернулся. — Мерзкая штука. Да и вообще… То чума, то французка… Ох, несдобровать нам!
Чума приходила в Нюрнберг регулярно. У Дисмаса она отняла жену и детей, у Дюрера — мать, с которой они души друг в друге не чаяли. Чумы Нарс боялся до судорог и при слухах об очередной вспышке бежал через Альпы в Италию. Впрочем, не только поэтому. В Италии он еще и учился. Дисмас советовал ему не корить себя за смерть матери. Ведь не потащил бы он старушку через Альпы? И все-таки…
— В приличных борделях за этим следят, — заметил Дисмас.
— На-ка, посмотри. — Дюрер подошел к комоду, вытащил стопку толстых листов и передал Дисмасу.
— Черт, — поморщился тот.
— Все еще собираешься в «Сады Эдема»? Я рисовал с натуры. Но близко не подходил.
Дисмас не без доли злорадства увидел, что на гравюре «Сифилитик» изображен ландскнехт, расфуфыренный, как обычно. Болезнь была в поздней стадии. Сочащиеся гноем мерзкие язвы покрывали лицо, руки и икры. Один зажиточный женевец, пораженный той же заразой, на коленях умолял Дисмаса добыть мощи праведного Иова, которого христианство определило покровителем сифилитиков. Также считалось, что помогает риза Богородицы.
— Я бы его пожалел, не будь он ландскнехтом, — сказал Дисмас, возвращая гравюру.
Дюрер поглядел на свою работу: