Карандаш получил свою кличку не за худобу и высокий рост и не за сходство с популярным в незапамятные времена клоуном, с которым у него и подавно ничего общего не было. Кирилл Король прозвал его так за то, что он всегда носил с собой китайский карандаш с выдвижным грифелем и то и дело что-то записывал им в один из рассованных по карманам блокнотов. Других членов свиты, в особенности девушек, очень интересовало, что он там пишет, но Карандаш никому свои блокноты не показывал. Девушки почему-то были уверены, что его записи должны иметь отношение к ним, и старались правдами и неправдами прочитать их. Они постоянно оказывались рядом, стоило Карандашу уткнуться в блокнот, подсматривали через плечо, понимающе улыбались, иногда, заглядывая в глаза, решались спросить напрямую: “Обо мне, да?” Боцман поделился с Королем предположением, что Карандаш для того и карябает в своих бумажках, чтобы заинтриговать девушек. Но это было не так. Карандаш из года в год намеревался написать книгу. Он и на рынок приходил скорее ради людей, чем вещей: нигде, говорил он, не встретишь таких персонажей, как на барахолке. Тут людям уже нечего стесняться: выброшенные из жизни и разошедшиеся со своим временем, они не подчиняются больше его вкусам и модам и могут позволить себе быть собой. Он понял это в первый же раз, как попал на Тишинку и увидел за прилавком старуху в малиновом парике, которая ковыряла пальцем в разинутом рту, пытаясь поставить на место съехавшую вставную челюсть.
– Да брось ты, Матвеевна, не мучайся, – подначивал ее тощий старик с прозрачным цыплячьим пухом вокруг лысины, сидевший рядом со своим товаром на прилавке напротив, болтая, как мальчик, не достающими до земли ногами. – Зачем тебе зубы? Я тебя без зубов только больше люблю! И тебе меня любить сподручнее будет. Зубы – они только мешают. А то еще откусишь мне че-нить… от избытка чувств. – Развеселившись, старик еще быстрее заболтал ногами и ударил пяткой по прилавку.
– Да было бы что откусывать! – отвечала, справившись с челюстью, Матвеевна. – Не смеши!
“Любопытно”, – решил про себя Карандаш. Человеческие жизни безо всякого стыда выворачивались здесь наизнанку, вываливая на прилавки или просто на расстеленные на земле клеенки свое уцененное содержимое. И еще одно влекло его на барахолку: здесь он лицом к лицу встречался со старостью, которой боялся, кажется, столько, сколько себя помнил, всматривался в морщинистые, скомканные, изуродованные временем лица и видел, что они продолжают смеяться беззубыми ртами, сквернословить, жульничать и торговаться за каждый рубль, застряв на этой “пересадочной станции на тот свет”, как называл барахолку Король. Старость казалась Карандашу такой же загадочной, как детство: оба возраста не подчинялись тем незамысловатым и по большей части очевидным мотивам, которые управляют жизнью между ними, но если загадка детства притягивала, то старости – отталкивала и ужасала.
– Ну что, Витюха-заткни-за-ухо, футбол вечером смотреть будем? – кричал один старикан другому, тугоухому, за соседним прилавком.
Тот улыбался в ответ мяклой улыбкой и неопределенно кивал, толком, похоже, ничего не услышав.
“А я? – думал Карандаш. – Чем придется мне занимать вечера, когда я стану таким же, как эти? К футболу я равнодушен, сериалы не выношу, кроссворды тоже… Писать? Ну-ну”.
Он уже не раз пытался начать задуманную книгу, но сложность, которую ему никак не удавалось преодолеть, заключалась в том, что всё, написанное им утром, к вечеру казалось Карандашу никуда не годным, а всё, что он писал вечером, выглядело совершенно никудышным на следующее утро. Похоже было, будто в нем обитают два разных человека с противоположными вкусами, утренний и вечерний, неспособные достичь согласия, и каждый из них, придя к власти в отведенное ему время суток, забраковывал работу, сделанную другим. Даже по такому простому вопросу, как его собственный возраст, их взгляды расходились. “Мне тридцать два, – думал Карандаш с утра, – самое подходящее время для начала, всё еще впереди”. А вечером в голове стучало: “Мне уже тридцать два, лучшая часть жизни прошла, а я так ничего и не сумел – поздно трепыхаться”. Он был старше всех остальных членов королевской свиты, но гораздо младше большинства продавцов барахолки. Вглядываясь в их лица, слушая их разговоры, он всякий раз черпал из них для себя что-то вроде надежды: раз они живут как ни в чем не бывало, может быть, и у него получится.