— Ой, не смеши ты меня. Много ты попов слушаешь, и набрался от них ерунды всякой, — Раймон только машет рукой. — Если бы все души сразу возносились к Богу на суд, то как бы наши душепосланники с ними разговаривали? Вот дядька Симон, мой крестный, — думаешь, легко ему это дается? Он и о сыне своем говорит, когда ему намекают: вырастет как следует — передай ему свое искусство. Нет, говорит дядька Симон, ни за что не передам — не хочу, чтобы парень всю жизнь как я мучился! Потому что всякий раз, когда он с мертвыми разговаривает, через него живого их муки смертные проходят, корчит его, как больного падучей, я сам видел. Настоящий армье, не притворяется… Да и не получится у младшего Симона-то. Его отец на то и родился в ночь на Всех-Усопших, чтобы усопших всю жизнь по левую руку видеть, вот как нас с тобой. И в колокола церковные звонить ему это ни разу не мешает — еще и получше христианин, чем пьяница поп…
Антуан не спорит. Снова кричит ночная птица. Все это тайна, тайна великая — души, наводняющие воздух, не уходящие совсем или уходящие не сразу; Раймон старше его и лучше разбирается, хотя и уверен Антуан, что все души в конечном итоге соберутся на Божий суд — но кто его знает, может, и прав чем-то Раймон. Недаром видит порой Антуан усопшую сестрицу — то в доме, прикорнувшей на их общей кровати, то на выгоне, то у колодца, вздрогнув, узнает ее в ком-то из соседских девчат — а потом приглядишься, нет, не Жакотта: просто похоже упали русые волосы, просто свет и тень сыграли шутку, а может, и прислала сестра короткий привет… из Чистилища.
Но спорить неохота совсем — в животе тепло от лепешки и вина, Антуан лежит на спине, на расстеленном плаще, и костер греет колени, а из синей прохлады перезваниваются колокольца. Раймонов голос, красивый и живой, течет как музыка, излагая очередную историю —
— А что? Я и в Каталонию то и дело, по испанскую сторону гор — через меранский перевал, а то через Кие, там такого наслушаешься! Вот, скажем, помер как-то один кюре, не отдав долгов, и после смерти явился своему ризничему… Эй, ты что, спишь?..
— Заснул на ходу? Ну-ка распрямляйся, всю рожу себе о ветки рассадишь! — Раймон встряхивает его, как куль, но согбенный Антуан не в силах распрямиться. Локти ломит, слезная соль ест губы, и это все, черт возьми, так заслуженно, так… естественно. И Раймон — а чего бы ты ждал от Раймона, ты, одним осенним ледяным утречком побежавший в инквизицию закладывать собственную родню? Брата Антуана больше нет. Остался Антуан из Сабартеса, десятки раз проходивший этой дорогой, проходивший с корзиной хлеба, печеной рыбы и свечек — к тайной пещере Доброго человека; проходивший обратно — с пустой корзиной, походкой легкой и почти веселой, срывавший по дороге ягоды, потому что можно временно забыть, куда и зачем ходил, и пока не бояться… Ни Бога не бояться (Он же милостив), ни людей (все же сделано). Сколько же ты прошел, мальчишка Антуан, чтобы вернуться сюда же, чтобы сжалась, превратилась в ничто, смоталась в клубок пройденная тобою дорога — ты себя обманул, какой там брат-доминиканец, будущий священник, ты пасынок Бермона, ты из Мон-Марселя, хотя и бежать было нацелился — в горы пастухом, в Тулузу пастырем — нет никакой Тулузы, Мон-Марсель возвращает тебя на твое место, никуда тебе теперь не уйти.
6. Новые встречи и старые друзья
Присутствие Духа — не иначе как Господнего вдохновения радостно и немедленно принять смерть за Него — кончилось у Аймера вместе с ожиданием, что вот сейчас их отведут подальше в лес и немедленно убьют. Вернее, кончалось постепенно: шаг за шагом мучительной темной дорогой они все сильнее углублялись в чащу, связанного хлестали черные ветви, выворачиваясь ниоткуда, железистый вкус крови приобрела тряпка, которую Аймер все старался вытолкнуть изо рта… Вот же отличное место, чтобы нас убить, куда уже дальше-то, самим же поди трудно, сквозь новый «Аве» — скорбная тайна, сбился со счету — думал Аймер при каждой вынужденной остановке. Или приостановке — встряхнуть Антуана, дышавшего будто всхлипами, прикрыть полой фонарь и в лунной тьме искать дорогу по белизне тропинки, по отметине на дереве. И всякий раз Аймеров покалывающий торжественный страх — «Вот сейчас, Господи, ну, помогай и прими меня как фимиам пред лице Твое» — оканчивался толчком в спину или в бок, продолжением грубого и бессмысленного движения. Куда они нас ведут? Зачем еще-то?
Бермона у Аймерова локтя сменил тот, что сперва шел позади с фонарем, — безносый, для удобства конвоирования пленника отбросивший наконец капюшон. В капюшоне, таком просторном, головой не поворочаешь, не потеряв обзора. А безносому видеть хотелось — так жадно он сунулся Аймеру в самое лицо, обдавая гнилым дыханием.
— Что, франк? Не любо? Не нравится?