Однако этим апрельским вечером — дивным по синеве, по ароматам с гор и гарриги и очень скорбным для Аймера-проповедника — в плане снов ему было не на что жаловаться. Он долго не мог уснуть, погруженный в размышления о завтрашнем дне: не слишком сведущий в церковном праве, он искренне не знал, что ему теперь делать с погребением. Может ли он, вправе ли давать церковное отпевание человеку, перед смертью публично отрекшемуся от веры? Следует ли это списать на сумасшествие, на старческую невменяемость, на что столь явно уповала Мансипова семья — в таком случае умирающему может быть отказано в
Подобные мысли заставляли Аймера тяжело вздыхать; «
Там было поле роз — ярких и огромных, какие не растут ни в гористом Сабартесе, ни в ветреных бедных Ландах, где — почти что в виду океана — вырос Аймер. Вот в Тулузене бывают такие розы, да еще к востоку от Тулузена, в сторону Монпелье: каждый цветок едва помещается на ладони, словно светится в сумерках… Среди этих роз, пораженный огнем их цвета, стоял Аймер, глядя вслед уходящему от него человеку — такому родному человеку в белом хабите, роднее и не бывает, но поди пойми, кто это: даже цвета волос не разберешь против солнца, к тому же розы отсвечивают алым, и удаляется он, как на книжной миниатюре — вроде и рядом, да отделен, становясь все меньше, а еще причем-то тут был дедушка Мансипа — мешал идти. Ах, вот причем: как старый младенец, он отягощал руки Аймера, уже завернутый-запеленатый в саван, маленькая куколка вроде деревянного Царя-Иисуса, которого укладывали братья на рождественское сено у алтаря. Легким был дедушка Марти, почти невесомым, и лица под платом не разглядеть — так на стенных росписях рисуют Лазаря. Святого Лазаря, будущего епископа Марсельского — да только дедушка Марти какой там святой, какой там епископ: никак не помочь дедушке Марти, разве что тащить его с собой, не бросать.
Аймер, не зная, как позвать, просто сделал шаг вслед уходящему — и ноги его пронизала знакомая боль. Ну и колючки были у этих роз — хуже, чем сабартесский терновник, от которого не защитят самые толстые обмотки; а сейчас и сандалий не было у Аймера, оставалось идти как есть — морщась при каждом шаге, не имея свободных рук, чтобы раздвигать перед собой шипастые стебли. Вперед! И еще вперед…
Аймер проснулся, часто дыша и слушая затихающую боль в босых ногах. Перед глазами было красно от роз. Боль пришла из сна и сейчас медленно в сон утекала — не было наяву никаких ран, только то, что выставил он одну ногу из-под черного плаща, и таковая нога здорово зазябла. Это, должно быть, Аймера и разбудило, в то время как соций его, свернувшись клубком, спал спиной к нему — тихо и спокойно.
Ночи для Господа, подумал Аймер, моргая в темноте, чтобы сморгнуть с век остатки алого. Господи, Ты мне что-то хотел сказать? Что-то об усопшем? Что с отпеванием делать? Или…
Нет, похоже, разбудил Аймера не только холод, ухвативший за босую ногу. Что-то было кроме холода: маленький, минимальный звук, идущий будто бы из-за окна. Нет — скорее из-за двери: шум ветра… еле слышная возня… шепоток?
Вот — и снова повторилось. Аймер приподнялся, потом и вовсе сел. Бестревожно и тихо нащупал ногами сандалии. К счастью, устав предписывает спать не раздеваясь, с застегнутым поясом — как на войне — до чего же такой подход к делу облегчает жизнь, когда вдруг оказывается, что среди ночи…
Да, голос. Да, отчетливо женский — Аймеру сразу вспомнилась девушка, с которой так долго стоял во храме Антуан, даже, кажется, за руку ее брал: как ее? Грасида? Поди упомни… Но совершенно отчетливый шепоток под тихий, мышиный какой-то поскреб снаружи: «брат Антуан… Брат Антуан!..» — кому он еще мог принадлежать, да еще и в адрес Антуана?