Наклонилась к Джульке совсем низко, заглянула в слезящиеся глаза. Пес через силу попытался лизнуть ее в руку.
Аленка склонилась еще ниже. Алешка подумал — она его целует. Потом понял, — шепчет что-то. Он молчал, — боялся, что помешает.
Внезапно по огромному телу пробежала судорога. Пес вытянулся, задние лапы заскребли по соломе.
И вдруг затих.
— Помер! — ахнул Алешка. Открыл рот, и по лицу его, смешиваясь с соплями, побежали слезы.
Аленка еще раз погладила недвижимую голову пса. Деловито поднялась, оглядела собаку.
— Ты его не корми пока. Только воду на ночь оставь, — сказала строго.
— Чего? — слезы у Алешки мгновенно высохли.
А Аленка уже выходила из стайки в светлый снежный день веселой деловой походкой.
Алешка заторопился за ней.
— Чего ты сказала-то, а? Он же помер, а?
Аленка повернулась к нему.
— Он живой. Только поспать ему надо, одному побыть. Он сейчас там, в другой стране, где мертвые собаки.
Алешка раскрыл рот и глаза так широко, как не раскрывал никогда в жизни.
— Игде? — шепотом спросил он.
Аленка мельком взглянула на него, покачала головой.
— Не знаю. Но к утру Джулька обязательно вернется. Так что воду поставь, и папке накажи в стайку не заходить. Даже если услышит что-то.
— Ну да! Послушает он! Увидит — мертвый, и на помойку за переезд стащит…
— А ты ему скажи, чтоб не трогал. Скажи, пусть завтра стащит! Ты говорил, он у тебя добрый.
— Ага, добрый… Как поленом огреет…
— Папки должны быть добрыми, — наставительно сказала Аленка.
Они уже вышли за ворота и брели по переулку, горбатому от сугробов.
— Вот у меня папка — добрый.
Алешка опять удивился.
— Так у тебя же нет папки! Слышь? Мне мамка говорила!
— Папки у всех есть, — сердито отозвалась Аленка.
Алешка неуверенно согласился:
— Ну да, конечно… Только они потом иногда деются куда-то.
— «Деются»! — передразнила Аленка уже совсем сердито. — Мой папка никуда не делся. Он… он… Он на войне, понял?
— Понял! — радостно подтвердил Алешка, хотя ничего не понял: но простой и жуткий аргумент, что папка Аленки, оказывается, на войне, огрел его по голове, не хуже того самого полена. — А я-то всё думаю: и куда твой папка делся? Как летом тебя сюда привез, — так и с концом. Поминай, как звали.
— Ладно, — Аленка вздохнула. — Я домой пойду. Баба хватится — искать выйдет.
И пошла в своей продранной на локте фиолетовой курточке, которая уже стала ей короткой. Тонкие ножки осторожно и плавно переступали по белому снегу.
— Слышь! — крикнул Алешка. — А Джулька точно живой?
— Точно, — кивнула она на ходу.
Алешка замолчал и стоял, глядя ей вслед, забыв подтереть нос. Потом почесал затылок, сдвинув на лоб вязаную шапочку.
— Так вон что, — сказал самому себе. — Она, значит, ведьма, что ли?..
Постоял в раздумье, ничего не решил, но, осенённый многими новыми и важными мыслями, побежал домой.
В этот момент далеко на севере, за белыми ледяными болотами, в нетопленой избушке очнулся старый охотник Степка. Он открыл глаза, видевшие только что карбас, полный мертвых людей — карбас плыл по черной таежной реке в страну последней охоты. И он сам, Степка, сидел в этом карбасе.
Но это были не сами люди, а только их души, которые временно отделились от тел. Они плыли к Торуму испросить у него позволения пожить еще немного.
Наверное, ему, Степке, Торум это позволил. Потому, что Степка внезапно очнулся.
Очнувшись, он закряхтел, поворачиваясь набок. Злые звезды глядели в заросшее льдом окошко. Степка дотянулся до бадейки, разбил ковшом лёд и напился сладкой холодной воды. Ему тут же захотелось есть, — до судорог в животе.
«Надо вставать, однако, — подумал он. — Котел на огонь ставить, мороженую рыбу варить…». И тут же забылся тяжелым, без сновидений, сном.
А по белому редколесью бежал худой кудлатый пес. Он внезапно остановился, поднял обросшую инеем морду к холодной луне и завыл.
Ему никто не ответил: волков в этих гиблых местах никогда не было, а охотники с собаками сюда не заходили.
В темной стайке, согретой горячим влажным дыханием, спал, положив львиную голову между огромных лап, Джульбарс, — или, попросту, Джулька.
За переездом, там, куда уводила тупиковая железнодорожная ветка, под насыпью, была огромная помойка. Рельсы заржавели, в тупике стояло несколько тоже ржавых колесных пар. Это место, вдали от автомобильной трассы, облюбовало окрестное население под помойку. Везли сюда всё, вплоть до содержимого выгребных ям. Когда ямы переполнялись, зимой их выдалбливали ломом, грузили в металлические корыта, прибитые к санкам и, чаще всего по вечерам, везли за переезд.
Повез однажды санки с кучей смерзшегося добра и бомж Рупь-Пятнадцать, зимовавший в цыганской избе. Доехал, мечтательно поглядывая в звездное небо и, опрокидывая корыто, внезапно увидел человеческую руку. Рука казалась живой и теплой — обнаженная, с полусогнутыми пальцами. А там, где должен был быть локоть, зияла черная рана и белели осколки костей.
Свет прожектора с крыши недалекого склада красок хорошо освещал руку, лежавшую открыто, на куче разнообразного хлама и нечистот.