За окном горели витражи собора и вместе с пражским гестапо, Юлиусом Шмейкалом, лопухами, тимьяном, вместе с позором и ужасом и белыми икрами девушки вращались вокруг нашего милого солнца.
От Руженки Подольской веяло кладбищенской грустью, а кровь из прикушенной губы капнула на жёлтый казённый стол. Тогда комиссар Эрих Юргенс понял, что Юлиус Шмейкал не лжёт. И он сказал себе, что не пошлёт этого человека на казнь, потому что такой годится в сотрудники.
Несмотря на то что комиссар был действительно хорошим психологом и вдобавок математиком, он и не заметил, как во вселенной всё остановилось на тысячную долю секунды. Раздался плач под звёздами, и была новая безнадёжность во времени, но не вне его. Говорят, это случается на мгновение — даже во время войн, посреди смертей, когда маленькая женщина оплакивает Это: чей-то вечный Искус (впрочем, кто знает, вечен ли он), который начинается Искушением и кончается Испытанием.
Бюст
Многие люди никогда не дождутся своего бюста, хотя, собственно, жили они только ради него. Некоторые из них, более скромные, лишь в минуту душевной слабости мечтают о памятнике; но в конце концов такой мечтатель говорит себе: «Меня вполне устроит и бюст». Потом он умирает в столовой, где на концертном рояле стоит его бюст из позолоченного гипса. Голова хищно смотрит в сторону спальни или кладовой.
Некто Шупатко, заместитель лагерфюрера и тенор-любитель, однажды осенью расхаживал по стройплощадке, где ничего не строилось. Там перетаскивали камни слева направо, а потом справа налево. Впрочем, некоторые интеллигенты из числа заключенных находили в этом занятии такой же смысл, как и в любой человеческой деятельности, и это служило им утешением. Бригада носильщиков камней состояла из врагов рейха, профессиональных преступников, двух гомосексуалистов, которые не были членами нацистской партии, шести евреев-марксистов и одного здоровенного пастыря, командовавшего всеми на берлинском диалекте.
В тот день Шупатко был в прекраснейшем настроении. Однако по долгу службы он никак не проявлял этого. Свои положительные флюиды он излучал как бы внутрь, согревая ими собственное нутро.
Мир хотел видеть Шупатко стальным. Не всегда легко угодить миру, однако это необходимо. Шупатко умел это делать, имея для этого все предпосылки. На лице шрам после дуэли, узкие губы, унаследованные от прадедушки, толкователя Библии, и каменный лоб титана; что бы с ним ни случилось, у него всегда был мужественный, даже свирепый вид.
Сегодня он чувствовал себя, если выразиться по-человечески, странно. Да, странно.
Уходила золотая осень, даже в камнях было что-то трогательное. Ласковое тепло таило в себе забвение солнечного жара, утерянную сладостность лета и запах далёких садов. Было что-то благотворное в сиянии дня, это чувствовали даже самые истощенные узники, которым, честно говоря, уже нечем было и чувствовать. Одному чудился всего лишь запах яблок, другому — разлитого вина.
Шупатко пел, — конечно, про себя; он пел «Серенаду» Шуберта «Leise fliehen meine Lieder durch die Nacht zu dir…»[47] — и от непонятной грусти слезы незримо наворачивались ему на глаза.
«Нет, — решил Шупатко, — сегодня не стану бить Тесарика, я не изобью этого типа, эту свинью поганую, а лишь малость постращаю. Если, конечно, его наглая рожа не выведет меня из терпенья. А девке из кухни позволю надеть платок, который она прячет, тот, голубой, — пусть накинет его и идёт к мужскому забору. Живи, шлюха».
Шупатко побледнел, так он испугался собственных мыслей.
— Это что же, тоска? — спросил он сам себя. — Was passiert denn mit mir?[48] Тоска, что ли? А может, я загниваю? Очевидно, загниваю. Но ощущение прекрасное! Теперь я понимаю, почему эти еврейские интеллигенты столько болтали о милосердии. Оказывается, оно действительно приятно, ишь хитрые свиньи, эти коммунисты и попы!
И всё время он не переставал петь. Все его чувства были невольно обращены к искусству. Шупатко-артист вылезал из мундира, привлечённый тлением осени. А может, это был просто инкубационный период гриппа, который Шупатко схватил в субботу. Пути искусства неисповедимы.
Переполненный возвышенными чувствами и бациллами, Шупатко шёл по лагерю. Но его мирское лицо оставалось высеченным из гранита.
Случилось так, что в это время некто Рышанек, рядовой заключённый, бывший скульптор, потерял очки и в отчаянии искал их в грязи.
Здесь уместно сказать, что очкарикам нелегко живётся на свете. Мир хочет видеть естественный блеск и неподдельное чувство. Очкарики всегда кажутся чуточку умнее или загадочнее нормальных людей. Поди знай, что думает человек за своими очками. В очках — он чем-то значительнее других, без очков — чем-то меньше; и то и другое непопулярно.