Дмитрия Голубовского знала как компьютерного гения добрая половина литературной Москвы… Да вот только мало кто видел своими глазами. По слухам, ему доверял свой компьютер сам Владимир Семенович Маканин, лет пятнадцать не дающий никому даже интервью. Голубовский живо начинал, а после ушел от литературы в общение с виртуальным пространством, как будто в скит. Он говорил, что хочет понять себя – а потом вернется, уже навсегда. Когда мне назвали его имя, я вспомнил с отчаянием, что творения этого человека однажды публично разругал и даже посоветовал автору больше никогда не писать. В ответ этот человек, чуть нагловатый на вид, похожий на скаута, с зализанным прямым проборчиком и в очках, только самодовольно улыбнулся, потому что давно ничего не писал. Голубовский, как я после понял, по этой самой причине считал себя недосягаемым и неприкасаемым: он себя заморозил в блестящем творческом состоянии, а разморозиться полагал лет через двадцать, в том же блестящем творческом состоянии, когда у таких, как я, высохнут от скуки чернила. Он жил в каком-то общежитии работников Сбербанка и на связь выходил сам. Но его номер телефонный скрывали даже те, кому он все же был известен: Голубовского еще и с трепетом прятали от внешнего мира его родные и близкие, как если бы звонки по телефону даже не на нервы ему действовали, а разрушали мозг.
Тот, кто снабдил меня телефоном Голубовского, взял с меня клятву, что я никогда не выдам его имени, – потому молчу. Деваться было некуда, и я, предвидя даже не отказ, а пытку унижением, все же позвонил… Голубовский не удивился моему звонку, хоть мы и не были с ним знакомы. Чувствовалось только, что, плавая в море всеобщей литераторской компьютерной тупости, он не то что устал, а изможден. Загробным голосом он стал мне объяснять, что надо делать, но я ничего не понимал. Однако он был благородный человек. Почуяв это, я описал ему всю гибельность своего положения, если не извлеку роман. Преодолевая и усталость, и, наверное, отвращение, он наконец сдался и пообещал приехать со своим маленьким компьютером спасать мой смертельно больной. Он приехал, но моя машина оказалась без нужных разъемов. Не было и подходящих дисководов, ничего у меня не было – так я узнал наконец, что стал хозяином бездомной собаки, без роду и племени.
Голубовского, однако, успел заинтересовать мой роман. Он даже предложил его теперь же заморозить в сломанном компьютере, а починить компьютер и разморозить роман лет эдак через двадцать, а лучше всего, чтоб я завещал починить свой компьютер только через сто лет после смерти. Притом он рассуждал, говорил вдумчиво и всерьез, возможно, даже надеясь убедить меня воспользоваться случаем и понадеяться не на тлен, а на бессмертие. Когда я заговаривал про аванс, он брезгливо морщился, не понимая, отчего меня так мучает, что я взял денег в долг от какой-то бренной редакции. Он сам был должен, с тех пор как заморозился, в двух или трех издательствах. «Авансы нужно брать, если их дают… – рассуждал он. – Почему бы не взять аванс… Но никто не может заставить художника творить!»
Я честно сознался Голубовскому, что умею писать, только отдавая долги, а если же я не буду отдавать авансов, то погибнет мое вдохновение. Сознался еще в такой банальности, что хочу дописать роман. А что не могу прожить дня без строчки – это уж звучало так, как будто поведал на призывной комиссии, что страдаю энурезом. После этого признания Голубовский не возражал. На следующий день он брезгливо приехал ко мне снова, со всем нужным для операции. Много часов извлекал Голубовский из чрева хитрой подлой машины мой роман. Когда же извлек, то честно признался, что компьютеру моему осталось недолго жить. Вопрос был и технический, и духовный: что в нем ломалось,
Голубовский так и не постиг, но, видя, что обрушилось чуть не все, предрекал ему гибель.
Оставались считанные недели, но и дописать надо было немного: главу, две, три. Без всякого вранья, так как дело было серьезным, я приладил на компьютере иконку своего святого и, обученный воцерковленным соседом, молился на него – чтобы включилось и чтобы не завис. Однажды утром я обнаружил, что вместо директории ROMAN в компьютере возникла директория ANTIHRIST. Думая, что романа уже нет, я открыл в полуобморочном состоянии эту директорию, но все файлы глав выстроились как на параде и целы были внутри. Глазам я своим не верил: если это был какой-то сбой, то из миллиона, а наверное, из триллиона возможных вариантов как мог возникнуть именно этот? Откуда?! Уже как в последний раз я позвонил Голубовскому, исповедался ему. «А если это знак свыше? Такое может быть?» «Ты в это веришь… – то ли спросил, то ли выдохнул устало Голубовский. – Ну тогда, конечно, знак. Иди к попу, свечку поставь! – ехидно хохотнул Голубовский. – Писать – это вообще великий грех…»
Тогда я вздрогнул от ощущения, будто все это уже слышал: да ведь теми же словами угостил меня воцерковленный сосед мой Ворлохов, сказав: «Все пишете, все фарисействуете… А вот Христос не то что не читал и не писал, а даже был неграмотный! Я вот, простой человек, только читать умею, а мне и то совесть за это покоя не дает. Мое мнение такое: только цифры людям не врут и не затуманивают мозги. А в буковках – в них все зло!»
Так или иначе, но я писал под спудом этого события и под влиянием же этого события изменил финал: вся фабула романа велась к самоубийству героя, но это самоубийство не произошло. Критики в пух и прах разносили мой роман за этот финал. Писали, возмущались все кому не лень, что герой у автора остается в финале жить да еще и радуется, подлец, жизни! В журнале «Наша Москва» ужаснулся добрый христианин; журнал «Наш новый мир» сравнил меня отчего-то с каким-то «сантехником Васей», а «Наше знамя» радостно отозвалось прогрессивно-либеральной статьей «Сделка с героем», из которой следовало, что герой в романе – не герой, жизнь – не жизнь и сам роман – не роман. Как бы сказал Ворлохов: «Там не то что катарсис отсутствует, но даже апокалипсиса нет!»