Сэндчерч, Дорсет
4 января 1849 г.
Дорогой Эдвард! С глубоким прискорбием сообщаю вам, что бедный Том Грексби преставился вчера вечером. Кончина, благодарение Богу, была скоропостижной и безболезненной, хотя и совершенно неожиданной.
Я виделся с ним только накануне, и он находился в добром здравии. Наш друг почувствовал недомогание после полудня. Меня вызвали к нему, но к моменту моего прибытия он уже впал в беспамятство, и я ничего не мог сделать для него. Он мирно испустил дух в самом начале девятого.
Похороны состоятся на этой неделе, одиннадцатого числа. Премного сожалею, что вынужден доводить до вашего сведения столь печальную новость.
За сим остаюсь искренне ваш
Неделю спустя, студеным январским днем, я в последний раз в жизни вернулся в Сэндчерч, чтобы проводить своего дорогого друга и бывшего учителя в безвозвратный путь на маленьком погосте над свинцовыми водами Пролива. Дул резкий восточный ветер, и земля под ногами была твердая, как камень, после затяжных крепких морозов. Когда все ушли, я долго стоял у могилы один и наблюдал, как последний свет дня угасает под натиском тьмы, покуда не перестал различать, где кончается небо и начинается колеблющееся пространство черной воды.
Я чувствовал полное одиночество, навсегда лишенный теперь дружеского участия славного Тома, ибо он был единственным в моей жизни человеком, по-настоящему понимавшим мои интеллектуальные устремления. За годы моего ученичества у него, щедро и бескорыстно делясь со мной своими обширными знаниями и поощряя меня всеми возможными способами, он дал мне средство подняться гораздо выше среднего уровня образованности. Не ограничивая мою свободу жесткими рамками системы, он научил меня думать, анализировать, усваивать и подчинять своей воле любой предмет, вбирая в себя. Все эти умственные достоинства понадобятся мне для предстоящего дела, и всеми ими я обязан Тому Грексби.
Я стоял у могилы, покуда не окоченел от холода, и вспоминал о днях отрочества, проведенных с Томом в его пыльном доме, забитом книгами. Я не искал утешения в религиозных постулатах о загробной жизни, ибо уже утратил всякое доверие к христианской вере, но я по-прежнему преклонялся перед ее поэтической мощью и не мог не произнести вслух блистательные слова Джона Донна, в свое время звучавшие и на похоронах моей матушки:
И в те врата войдут они, и поселятся в доме том, где нет ни тучи, ни солнца, ни тьмы, ни сияния, но один негасимый свет; нет ни шума, ни тишины, но одна неумолчная музыка; нет ни страха, ни надежи, но один невозмутимый покой; нет ни врагов, ни друзей, но одно нерушимое единение и слияние; нет ни начал, ни концов, но одна бесконечная вечность.
Продрогший до костей и с тяжелым сердцем, я наконец покинул кладбище. Мне не терпелось поскорее оказаться в теплой и уютной «Голове короля», но я все же не мог не подняться сначала на вершину утеса, чтобы в последний раз взглянуть на старый дом.
Он стоял в морозных сумерках, темный и с закрытыми ставнями, посреди неухоженного сада, огороженного невысоким белым забором, частично обвалившимся под порывами ветра. Не знаю, что я чувствовал при виде печального зрелища запустения — тоску ли об утраченном, виноватое ли сожаление, что оставил дом своего детства. Голые ветви каштана, среди которых в далеком прошлом я устроил «воронье гнездо», скрипели и трещали на резком ветру. Никогда больше не заберусь я на свою излюбленную обзорную позицию, чтобы смотреть на переменчивое море и грезить о прекрасных очах Шахерезады или совместном путешествии с Синдбадом в Долину Алмазов.[116] Но все на свете подвластно переменам, а потому я повернулся спиной к прошлому и подставил лицо восточному ветру, в два счета высушившему мои слезы. Мне предстояло свернуть горы для достижения своей цели, но я верил, что в конечном счете войду в те врата и в тот дом, где все будет хорошо — где, как сказал проповедник Донн, все страхи и надежды навеки исчезнут, уступив место невозмутимому покою.