Эту малую крепость, подобную передовому штандарту восстающего русского юга, оценил и царевич. Он отправил на помощь Акинфиеву атамана Корелу с пятьюстами донцов. Корела, выбрав метельную ночь, проскакал по тылам Шереметева и вступил в крепость, захватив с собой недоеденные болотом орудия. Упрежденные заранее лазутчиками, кромские сидельцы без задержки открыли ворота казачеству и, с восторгом приняв привет Дмитрия, попросили на завтрак донских скакунов.
Двадцатого января князь Федор Мстиславский с восполненной ратью отважно подошел к Севску. Князь теперь сам не знал, сколько воинов в его распоряжении: иногда казалось ему, что уже набралось тысяч сто, а иногда — и все двести.
Отрепьеву тоже казались пятнадцать тысяч ополчившихся именем его крестьян, пограничников и казаков числом еще небывалым. Накануне битвы в лагере повстанцев ключами играло веселье. Расщедрившиеся комаричи выкатили заветные емкости с полугаром[110] и пенником и стоялым, прозрачным, как древний родник, медом.
— Музыкантов! Непременно музыкантов! — затопали, блаженствуя, запорожцы.
— Умовляй, горны, панове! Гуготице, проше! — поддержали поляки-военные.
— Гусляры, на круг! — расходились, мотая полами тулупов, комаричи.
Перед ставкой царевича тут же расчистился круг. Тонким смехом отстроила воздух волынка; птичье лето вернула свирель; зазвенели, сбивая ледок со струн, домры; ратные горны, литавры, набаты старались робко вплести басы свои в пряжу путаных звуковых фраз. Сначала музыка не удавалась — своенравные песни и ритмы толклись, спорили, злились. Но скоро марш, казачок, скомороший мотив и мазурка вдруг нащупали древо родства. Свыкшись ухом друг с другом, уступая, дразнясь, подыгрывая, вживляясь строем упрямой одеревеневшей души в чуждый, а потому лучший и удивительный строй перебора, музыканты открыли внезапное новое царство звучания.
Вихорь неисповедимого танца закружил все сердца — посполитые, русские, шляхетные и полевые. Замелькали чубы и усы, порысили коленца; зипуны и мисюрки, подбитые мехом, полетели на снег; кто-то шел на руках; кто-то сделал юлу на ноге в глубине круга; кто-то просто шагал так, что было заметно, каков человек.
Донец Иван Межаков в такт прихлопам и домрам начал придумывать даже слова к танцу:
— Ах, сукин сын, вор, комаринский мужик!
Текст понравился всем, в особенности самим комаричам, и пляс понесся с удвоенной скоростью.
Князь Дмитрий сидел на крылечке восьмивенцовой, снятой под ставку избы: царевич не выпивал перед боем, и его не тянуло ломаться в безумный круг. Но он чувствовал: радость святой музыки одевает его дух в живые лучистые ткани, сквозь которые принц вдруг увидел свою жизнь не суетной, тщетно-тревожной, увидел всю осененной большими крылами архангелов — нетленной и неуязвимой.
«Завтра сам поведу в бой полки! — понял царевич. — Заплачу московитам за Стася. Мой народ наречет меня Дмитрием Севским!»
Полковник Дворжецкий, после отъезда Мнишка именуемый гетманом, предложил диспозицию: гусары, как и в битве под Новгород-Северским, налетают на фланг русских войск. Дабы лихая атака не увлекла их, как прежде, в ловушку, конные донцы и запорожцы на себя примут, свяжут Большой полк; пушкари и стрелки, наиболее меткие из казаков, прикрывают тылы рыцарства.
Студеным облачным утром Севастьянова дня пушки заговорили с обеих сторон. Рыцари строились, перед смертною сечей произнося имена дам, хранимых сердцами:
— Вирай[111], панна Катажина!
— Пани Ядвига!
— Прости за все, княгиня Скальская!
Ядра шепеляво свистали, но не рвались и убивали мало. Это были сплошные первые воинские ядра и в полевых условиях пускались скорее не ради отнятия жизней, а для освежения чувств.
— Князь-принц, Мстиславский нам потакает — правое его крыло выдвигается! — подскакал к Дмитрию на вороном с залепленным снегом чеканным нагрудником гетман Дворжецкий. — Если вы еще не передумали лично возглавить бой, мы поступим так: я пойду вдоль ложбины ва-банк, а вы с шляхтою Белой Руси отрезайте Полк правой руки от деревни!
— Ура! Ксения! — выпалил Дмитрий, подъемля клинок.
Анатолийский скакун, получив приказ бывшего конюшего, пошел с места с растяжкою накрест выкидывать ноги. Сразу перепугавшись за своего царя, польское и белорусское рыцарство во все лопатки понеслось следом, но кровный жеребец Отрепьева зайчиком стлался по ровному крену ополья, по прихваченной индевью гибкой полыни, и уходил все дальше от строя своих солдат.
Поворачивающий в ложбину полк правой руки снова взяла оторопь. На тридцать сажен впереди польской лавины летел разубранный в меха при откидных рукавах, в яхонты и султаны, пригнувшись к холке такого же разубранного скакуна, смертоносный наездник.
— Кажись, гетман Короны Замойский? — ахнули ветераны последней Ливонской войны.
— Да то ж сам Дмитрий, царевич! — догадались иные.
— Царевич осердился! Царевич осердился! — покатилось по рядам московского войска, и опять ратоборцы российские, закричав на коней, порысили назад.