Отношения с Московией, которую большинство панов хотели бы видеть в такой же «братской» унии с Польшей, как и Литву, при восхождении на престол Сигизмунда были не так уж плохи; в 1601 году молитвами Годунова подписана новая грамота о двадцатилетием перемирии стран; бояре и дворяне московские имели право (и даже поощрялись) учиться в польских школах и академиях. Тоже для «книжного научения» могли и шляхтичи ездить в Москву (но этот пункт был включен в договор Годуновым скорее для усыпления бдительности своих родовитых князей и архиереев, нежели для насыщения жажды поляков набираться ума на Руси). Вельможное рыцарство задыхалось в песчаниках Польши, его привлекал невозделанный, тучный российский простор. Годунов понимал это и объявил, что будет наделять панов ланами (но лишь тех, кто поступит на службу к нему, и без права наследования или продажи земли).
Борис Федорович знал: по своему худородству не может рассчитывать на безнаказанность Иоаннову. Он вел дело к сближению с Западом, но так медленно и осторожно, что этим не столько умащивал осоловелых московских бояр, сколько бесил нетерпеливых поляков.
Немало еще навредил плутовством Лев Сапега: привез в Москву план создания «общего» флота держав на Балтийском и Черном морях. Русский царь должен был предоставить строительный материал — лес, смолу и подобные вещи, а снабжение же «людьми рыцарскими» кораблей (набор шкиперов и экипажей) королевство брало на себя. Годунов улыбался: ну да, рыцарство будет на корабликах плавать, а из нас только щенки лететь, снасти виться, ай, милостивцы.
Но вообще диковатая Русь и задорная Польша входили в новый, семнадцатый век молодцами: взаимно терпимы и вежливы, даже кичливо галантны. Потому-то коронный гетман Замойский и послал Адаму Вишневецкому письмо, в коем ставил князю на вид беспричинное его укрывательство неопознанного отпрыска Грозного. «Милостивый князь, благосклонный мой друг, — писал гетман с вкрадчивостью крайнего неудовольствия, — что касается вашего московитянина, называющего себя сыном князя Ивана Васильевича, то весьма часто подобные вещи бывают правдивы, но часто и вымышлены. Еще и еще препоручаю себя вашей милости. Если бы милости вашей прислать его было угодно ко мне, я бы поприсмотрелся и что разузнал бы о том, сообщил бы его королевскому…»
Но Адам Александрович, зная доброе мнение гетмана о московитом Борисовом доме, не торопился выпускать из своих рук «находку». «В мой дом попал человек, — отписал он Замойскому, — напуганный с самого детства — ведь он сын Ивана, такого тирана. Потом мальчик долго таился от нынешнего узурпатора. Он едва отыскал в себе силы довериться мне, и пока его лучше бы с места не двигать…
Причина, что сам я не сразу же оповестил вас о нем, также в том, что я сам сомневался… а тут прибежали к нему двадцать московитян и признали за ним все нрава на великое царство…»
Адам Александрович ссылался на беженцев не ради пустой отговорки. Беженцы прибегали. Слух о спасенном царевиче Дмитрии, найденном князем, распространялся по всей вишневетчине и Южной России с неслыханной быстротой. Сначала в Брагин, потом в Вишневец приходили в охабнях[64] и в рубищах, с переметными сумами и лаковыми туесками люди. От кого пахло киноварью, от кого — землей. Кто-то утверждал, что вырезывал в Угличе царевы оконницы, кто-то возил туда боярам Нагим мед или бочки с семгой, кто-то — говяжьи конченые ноги. И все помнили мальчика Дмитрия. Каждый запомнил его не менее пятнадцати лет назад, но стоило им только взглянуть на кудрявого молодца в белом аксамитовом[65] кунтуше, посеребренном шитьем, на вопрос князя: не царевич ли это? — умильно рычали: «Царь-батюшка, выручник наш» — и падали, стукаясь лбом. Пришел Ян Бучинский, долго жал руку «Димитру», улыбался обворожительно. Пришел Варлаам Яцкий, облапил «царевича».
Отрепьев тоже радовался старым знакомым; распоряжаясь в имении князя, как дома, выкатывал пыльные бочки с фламандским и рейнским вином. Вишневецкий только усы покручивал. К нему одно за другим прилетали тиснутые вензелями послания: от короля — вопросительные, от коронного гетмана — требовательные, от шляхетства — едкие. Под этот письмовный шумок братья князя Адама уже набирали в Лубнах, боевом логове Вишневецких, охочую гвардию. Крымский хан, лучший друг князя, обещал подготовить поход на Москву, но Отрепьев зачем-то смолчал о том, что запорожцы как раз собираются в Крым, и вскоре переписка с ханом оборвалась.
Над Голгофой с распятием вращается медленно медный огненный шар. Служит шар циферблатом: золочеными меридианами разделен на двенадцать часов. Неподвижная стрелка напротив девятого часа. А зажжен шар рубиновыми витражами закатными.
За шпалерой, затканной античными нимфами, грустно мурлыкает лютня, но в комнате и в зеркалах ясно: белые вспышки улыбок, беспечные взгляды, прозрачный, как звон-перелив полевых колокольчиков, смех.
— Рожмиталь, прихвати буфы лентами… Стась, не спи, подними руку…
— А в Париже мысок лифа до кружев продлён… Стасик, хватит крутиться, не царапай люстрин[66].