Это был крупный, лохматый и пестрый кобель, определить корни происхождения которого уже не представлялось никакой возможности. В нем явно смешались благородные крови всех обитавших здесь за долгие века псов: мощный костяк догов, широколобость меделянов, роскошный убор борзых и волчья повадка лаек. Рыжие глаза его смотрели на мир с хитрецой и в то же время с устрашающим всезнанием. Немного обсохнув на появившемся хилом солнце – или, точнее, еще на его предчувствии, – пес бодро потрусил к музейному холму, [7]больше, впрочем, интересуясь придорожными помойками, но вдруг остановился, прислушался, подумал – и решительно улегся на сырую траву. Еще некоторое время он вздрагивал полуопущенными ушами, скептически щурился на зудевших в изобилии комаров, но потом зевнул, обнажив белоснежные клыки и шершавый с крупными черными пятнами язык, и уронил голову на лапы. Скоро он уже бил хвостом и перебирал лапами во сне, снившемся по суровым законам собачьей физиологии, не допускающей хаотичного тасования событий минувшего.
И потому сначала он увидел узкий и влажный коридор, по которому он мог пробраться лишь с трудом, царапая тяжело дышащие бока о его стены, от которых шел мертвящий холод, пробиравшийся даже сквозь густую шерсть и холодивший горячую собачью кровь. Страха, впрочем, он не испытывал, ибо коридором этим проходил в жизни не раз и не два, а тысячи раз, привык к нему, хотя так и не мог до конца побороть липкого ощущения неявной, но реальной опасности, а главное, какого-то мучительного чувства перерождения. Потом замелькали руки, ноги, вонючие колеса, грязные заправки и весь тот отвратительный запах цивилизованного человечества, который сопровождает большие дороги и сгущается в маленьких придорожных поселках. Впрочем, пес, несмотря на отвращение, давно научился ориентироваться в этих «ароматах». К тому же было уже поздно, и на обочинах тракта дышать становилось значительно легче.
За спящим псом в незаметно сгущающихся сумерках вставал силуэт длинных приземистых строений, назначение которых было уже почти забыто: два одноэтажных домика одиноко стыли по краям кирпичной ограды, и сквозь дрожащее марево вечернего воздуха, так опасно меняющее все вокруг, пес видел, как красными угольками тлели на окнах горшки с бальзамином и пузырились пестрые занавески. Его напряженный слух улавливал и скрип колодезного ворота, и всхрапывание лошади, и чей-то недовольный требовательный голос, а иногда – даже тихий девичий плач. Впрочем, он знал, что, едва только он переберется на другую сторону тракта, поближе к домам, все эти картинки и звуки исчезнут, сменившись мертвым равнодушным покоем.
Но вот пес проснулся, потянулся и направился далее. Внушительные размеры и спокойная манера держаться позволили ему перейти тракт без особых хлопот, и он устроился неподалеку от ограды, около новой, но уже замшелой часовенки. Что привело его именно сюда, он не знал и не хотел знать, его вел инстинкт – или, лучше сказать, великая нерассуждающая сила, но не подавлявшая его волю, а, наоборот, становящаяся ею. В такие минуты опыт всех веков, всех поколений и пород сжимался в нем в тугой комок интуиции, изворотливости и разума, ведя к единственно верному месту. Пес привалился спиной к доскам и стал всматриваться в туман над трактом, из которого одна за другой деловито выплывали машины. Они появлялись с той стороны реки, как вестники чего-то неизведанного, порой слегка притормаживая и рассматривая розовую стену, возвышавшуюся за чуть приподнятым лохматым загривком. Но сам пес лежал спокойно, даже безразлично, удивляясь только тому ощущению холода, которое всегда охватывало его на этой стороне. Прошло еще с полчаса, машины шли все реже, и пес вдруг выпрямился и сел. Через несколько секунд рядом с часовенкой затормозила синяя «шкода» с поцарапанными неухоженными боками, и из нее вышел мужчина в потертых джинсах и гортексовской красной куртке. Он улыбнулся, глядя на собаку, с любопытством обошел часовню и постучал ногой в закрытые деревянные ворота в стене.