И уже раскрыла рот, чтобы назвать его настоящим именем – как вдруг увидела яркий, мгновенный проблеск в стене напротив. Пламя свечей отразилось в золоченой панели, которая повернулась вокруг своей оси и снова встала на прежнее место… да только теперь там, прямо над панелью, открылся смотровой глазок.
Чертова нянька! Будь она проклята!
И что теперь делать?
На Окану накатило отчаяние. Может, проклятая баба насмотрится и уйдет? Надо потянуть время. Она бросилась на кровать, протянула к Румате чуть подрагивающие руки.
– Ты прекрасен. Иди же ко мне. Я так долго ждала!..
На что она надеялась? Что он уловит истинный смысл этой дрожи – не похоть, а страх и отчаяние? Что примет яростный блеск в ее умело подведенных глазах за предупреждение об опасности, за попытку подать тайный сигнал? Нет, Сонечка, нет. Он слишком дон Румата. А ты – слишком дона Окана. Он увидит лишь то, что ожидает увидеть, а ты – покажешь ему именно то, что наловчилась показывать. Нету Сонечки, вышла вся. Только дона Окана со своими липкими губами и скатавшейся от пота пудрой, занявшая место Сонечки, вытеснившая почти до конца…
Тайное окошко над панелью пялилось на них неподвижным черным глазом.
Она понесла какую-то страстную чушь, схватила Румату за отвороты камзола, притянула к себе. Хоть бы на ухо шепнуть, назначить другое время и место… И тут он оттолкнул ее. Отшвырнул. Его красивое, честное лицо исказилось таким омерзением, граничащим с ужасом, что Окана застыла, пораженная беспощадной откровенностью этого взгляда. Вот и сломался. Будь она вправду доной Оканой, всесильной фавориткой страшного дона Рэбы, тут-то и подписал бы ты себе, Антошенька, смертный приговор. Потому что ни одна женщина в мире, цени она себя хоть на медный грош, не забудет и не простит подобного взгляда.
Ни на кого нельзя так смотреть. Я же не грязь, Антон. Кем бы я ни стала, но я не грязь. Я человек.
– Ваши ковры прекрасны, – громко сказал Румата. – Но мне пора.
– Как ты смеешь? – прошептала она.
Этот вопрос исходил не от доны Оканы. Он исходил от Сонечки, которой в тот миг хотелось лишь одного: лечь ничком и разрыдаться – от стыда за себя, павшую так низко, и от стыда за него, вообразившего, что он лучше ее. Ты смотришь на меня, как Бог на червя, но разве я червь, Антон? И разве ты – Бог?
Что с нами стало?
Он попятился к двери, нащупал ручку, выскочил прочь, словно будуар был наполнен ядовитым газом.
Окана вскочила с постели, повернулась спиной к смотровому глазку и закричала изо всех сил. Она кричала ему вслед, осыпая проклятиями. Дона Окана и Сонечка Пермякова кричали разом, в унисон – и обе они ненавидели Антона и дона Румату, так ненавидели и так хорошо понимали.
Когда его шаги стихли, Окана повернулась, схватила с будуара флакон духов и в бешенстве запустила им в смотровой глазок. Снова блеснула панель, окошко торопливо закрылось. Старая ведьма узнала все, что хотела.
Что ж, дядя Саша, можете быть довольны. Я ничего не сказала Антону. Эксперимент продолжается.
Когда пришла стража, Окана была готова. Она смыла с лица толстый слой косметики, вымыла голову, с наслаждением приняла ванну. Остригла острые ногти. Из всех своих вульгарных нарядов выбрала самое простое и скромное платье. Надела его сама, отослав служанку. Села у окна, подперев рукой подбородок. И стала ждать.
С ней были не очень грубы – не заламывали руки, не били. Похоже, рассчитывали на то, что один вид приближающегося черного остова Веселой Башни повергнет ее в трепет и шок. Вообще-то ей полагалось упасть в обморок. Но поскольку теперь игры потеряли всякий смысл, Окана лишь окинула взглядом черный зев дверного проема, готовящийся поглотить ее без остатка. Она не боялась. Страх – удел тех, кому есть что терять.
Камера была вонючей, грязной, тесной, без единого окна и даже без ветровой отдушины. В такой высидишь не дольше недели, потом попросту задохнешься от смрада собственных испражнений. Ей оставили свет: сальный, страшно чадящий огарок. Окана взяла его в руки, не замечая, что расплавленный воск капает на пальцы. По крайней мере, этим можно отмахиваться от крыс.
Прошло время, но не слишком много – дон Рэба не мог позволить себе пытать ее неизвестностью, он был слишком обеспокоен и не знал, чего ждать от Руматы. Он не сможет выдерживать долго, придет. Окана хорошо его знала. Она чуть заметно улыбнулась в полумраке, слушая яростное попискивание крыс и шорох пауков по углам.
Дверь загрохотала, грубый голос велел пошевеливаться. Окана встала, и тут ее в первый раз ударили – в живот, кулаком, закованным в стальную перчатку. Сознание затопила пелена животного ужаса. Будет боль, будут пытки, будет насилие – все это будет. Сейчас так уместно было бы заплакать, запросить пощады, ведь именно этого от нее и ждут.
Но если она хочет выжить, то не должна больше вести себя так, как от нее ждут. Какая ирония. Ведь целых пять лет все было в точности наоборот.