— Это же был цирк чистой воды. Я столько тренировался падать на асфальт, что достиг в этом деле совершенства. Так могу грохнуться — любому покажется, будто я все кости себе переломал. Правда, я не ожидал, что она попытается пройти мимо, словно ничего не случилось. Но это ерунда. Зато она в меня уже втюрилась. Нет, не так. Она втюрилась в мои косолапые ноги. Представляешь, сама их йодом мазала.
Касиваги задрал штанину и предъявил желтую от йода щиколотку.
Мне показалось, что я разгадал его трюк: конечно, Касиваги упал на тротуар, чтобы привлечь к себе внимание девушки, но дело не только в этом; уж не пытался ли он ложной травмой отвлечь внимание от своего уродства? Но эта догадка не вызвала во мне презрения к приятелю, наоборот, он стал мне ближе. И еще была у меня одна, вне всякого сомнения, наивная мысль: чем больше таких трюков и мелких обманов в философии Касиваги, думал я, тем, значит, серьезнее его подлинное отношение к жизни.
Надо сказать, что мое сближение с Касиваги не очень понравилось Цурукава. Он стал приставать с разными «дружескими» советами, но они только раздражали меня. Помнится, я даже ответил, что Цурукава имеет возможность заводить себе любых, самых расчудесных друзей, мне же, мол, в самый раз подходит компания калеки. Как мучили меня потом угрызения совести, когда я вспоминал невыразимую печаль, с которой взглянул на меня тогда Цурукава!
Как-то в мае Касиваги предложил — не дожидаясь воскресенья, когда кругом будет полно народа, а прямо в один из будних дней — вместо занятий отправиться на гору Арасияма на пикник. Характерно, что при этом он заявил: «В ясную погоду не поеду. Только если будет пасмурно». Компанию составить нам должны были та самая барышня из испанского особняка и еще соседка Касиваги, которую он пригласил специально для меня.
Встретиться мы договорились на станции Китано. К счастью, погода в тот майский день выдалась на редкость унылая и мрачная.
Цурукава на неделю уехал в Токио, к родным — что-то у них там стряслось. Это тоже было кстати: конечно, Цурукава не донес бы на меня, но пришлось бы по дороге в университет отвязываться от него под каким-нибудь предлогом.
Да, тяжело мне вспоминать события той прогулки. Мы были совсем молодыми, но весь день оказался окрашен в мрачные, злые, беспокойные и нигилистские тона, которые, впрочем, свойственны юности. Касиваги, несомненно, предвидел это заранее и выбрал столь неподходящую для прогулки погоду не случайно.
Дул порывистый юго-западный ветер; он то набирал силу, то внезапно затихал, и временами в воздухе проносились лишь легкие нервные дуновения. Небо налилось свинцом, но о том, где находится солнце, все же можно было догадаться: облака в одном месте источали беловатое сияние — так под покровом одежд угадывается белая женская грудь; однако тусклое свечение тут же растворялось в монотонной серости туч.
Касиваги сдержал слово. Я увидел его у вокзального турникета рядом с двумя женскими фигурами. Одну из них я сразу узнал: тонкий, надменный нос, припухшие губы. Через плечо красавицы, поверх дорогого заграничного платья, висела на ремешке фляга. Рядом с этой барышней пухленькая и низкорослая соседка Касиваги, скромно одетая и неприметная, выглядела жалковато. Пожалуй, только маленький подбородок да поджатые губки были по-девичьи привлекательны.
Настроение, которому по всем понятиям следовало бы быть праздничным, испортилось у меня еще в электричке. Касиваги и его подруга все время ссорились между собой (слов, правда, разобрать я не мог); несколько раз она прикусывала губу, явно сдерживая слезы. Вторая девица сидела с безразличным видом и тихонько напевала модную песенку. Вдруг она обернулась ко мне и затараторила:
— Знаешь, у меня по соседству живет одна дамочка, красивая такая, уроки икэбаны дает. Она мне на днях одну романтическую историю рассказала — ужас до чего грустная! У нее во время войны был любовник, офицер, ну и отправили его, значит, на фронт. Напоследок они устроили церемонию прощания в храме Нандзэндзи. Родители не разрешали им пожениться, а у нее уже ребенок родился, умер, правда, родами, бедняжка, прямо перед тем, как ему, ну офицеру в смысле, на фронт идти. Так уж он убивался, так убивался, а когда они прощались, он, значит, говорит: хочу, говорит, молока твоего попробовать. Представляешь? Ну, времени уже не было, так она ему прямо в чашку с чаем нацедила, а он взял и выпил. И что ты думаешь — месяца не прошло, а офицера-то и убило. Так она с тех пор одна и живет, уроки дает. Жалко — молодая, красивая.
Я слушал и не верил своим ушам. Вновь перед моим взором предстала та немыслимая сцена в Нандзэндзи, невольными свидетелями которой оказались мы с Цурукава в конце войны. Девушке я ничего об этом рассказывать не стал. Нарочно — иначе я предал бы таинственное волнение, охватившее меня тогда; если же я промолчу, подумалось мне, разъяснение этой истории не обесценит ее, а, наоборот, еще более усугубит ее загадочность.