— Здравствуйте, Володя, — сказал Гога и взглянул на меня глазами затравленного зверька, у которого нет сил убежать и скрыться из своего обречённого тела. Простейшие слова поздравления казались неуместнымии, и, всё-таки, их надо было сказать.
— Поздравляю вас, Георгий Александрович, — сказал я.
— И я вас, — сказал Гога.
И это было всё до самых похорон.
Умер Сергей Юрский. Его смерть я принял, как катастрофу.
Моё поведение при известии о смерти стало недопустимым. Просто я сделать с собой ничего не могу. Если раньше я говорил «не может быть», но держал себя в руках, то сейчас напоролся на то, что несдержанность оказалось неожиданной и непозволительной для меня самого.
Звонила корреспондентка, наверное, молодая, и, убедившись, что говорит со мной, назвала издание и сказала о Серёжиной смерти. Моё «не может быть» вышло криком и повторялось несколько раз, пока я мотался по комнатам с трубкой в руке, как будто крик мог превратить известие в ошибку. Я замолчал, чувствуя стыд. Этого не должно было быть, и это случилось. Звонившая думала, что я что-нибудь скажу для неё, но я говорить отказался. Через пять минут позвонила другая, и я снова отказался, жёстко, без извинений, как будто она должна была понять то, чего ещё не понимал я сам.
Стремясь, как всегда, определить существо, свою статью к моему юбилею Юрский назвал «Упрямец Володя». Если бы он не ушёл, моя зеркальная попытка была бы названа «Умница Серёжа». Теперь название должно было измениться. «Последний умница»…
Мы были ровесниками… Были…
Я не знал, насколько близок мне этот человек, с которым теперь не встретиться, не связаться по телефону. Его присутствие было свойством всех этих лет, и мне оставалось лишь следить за тем, как изменяется его облик. «Когда человек умирает, изменяются его портреты», — открыла нам Ахматова...
Он умер восьмого февраля девятнадцатого года, и всё прошлое стало приходить в движение. Четырнадцатого звонил Борис Лёскин, чтобы поздравить с днём рождения и спросить, как дела; я сказал, что работаю, и спросил, знает ли он о Серёже. Борис сказал, что за два или три дня до смерти он говорил с Юрским, и тот вдруг закричал, что не хочет больше ничего играть. «Кричал?» — переспросил я. — «Да». И крик, и нежелание играть были совсем не похожи на Юрского. Потом Лёскин дозвонился до Наташи, и она сказала, что в четыре часа ночи Сергей встал, вышел в другую комнату и оттуда крикнул её по имени, а когда она вошла за ним, он был мёртв.
Я твёрдо помню, что в эту ночь тоже встал около четырёх и больше часа слонялся по квартире без сна. Все дни с восьмого по четырнадцатое я был убеждён, что Бог послал Сергею лёгкую смерть во сне. На звонки по домашнему телефону не было ответа, и оказалось, что Наташа из опустевшей квартиры ушла.
Пятнадцатого февраля исполнялось сто лет Большому драматическому, но отмечание было перенесено на третье марта ещё до Серёжиной смерти. Задним числом пришлось узнать о тяжёлой инфекционной болезни и о том, что всё последнее время Серёжу таскали по больницам. Домой он вернулся всего на несколько дней. Всё тело болело. Одеться было больно. Кто-то случайно встреченный хотел его обнять по знакомству, но был остановлен: «Нет, не обнимай, умру!»
Восьмого февраля. День пушкинской дуэли…
Весь декабрь и я провёл в больнице, хирурги погружали меня в наркоз, резали, как хотели, и, если бы не Ирина, я бы не выбрался.
Последнее слово Сергея было зовом, он звал Наташу…
«П. К. / Я с адом знаком по больнице, / в которой две подписи дал, / о том, что пришёл согласиться / на этот кромешный провал. / В безвременье двух операций / и реанимаций кривых / я видел, мой добрый Гораций, / места, где курочат живых. / Но там оставляя расписки, / ныряя за адский порог, / я чувствовал: вот Он, мой близкий, / мой русский бестрепетный Бог».
Номер Наташиного мобильника мне дал Олег Басилашвили, Тенякова сняла трубку, и мы обрадовались друг другу, как разлучённые родные. В том, что я ей сказал, не было утешения, и звонил я не ради недостижимой цели, просто нужно было подтвердить простое и единственное, я, мол, с тобой, и все эти дни, и дальше. Казалось, и она крепко прижимает свою мобилку к уху так же, как я свою, устаревшую. Голоса подтверждали нежность и новую, вынужденную бедой, близость. «Вы — штучные, — говорила она, — таких больше нет». И ещё — «Я тебя люблю». А я твердил, что — тоже, что с ней, что обнимаю, и, поднявшись в Москву, дозвонюсь, чтобы встретиться и обнять. Мы вспомнили, как встретились на Поварской, в общаге Толи Васильева, куда они заехали ко мне с Серёжей, как выпивали и я прочёл что-то, и Серёжа — своё юморное стихотворение, как долго сидели и как нам было хорошо всем троим. Я сказал Наташе, что восьмого февраля у нас шло «Горе от ума», и я успел посвятить спектакль памяти Сергея Юрского, выдающегося исполнителя роли Чацкого; что перед моими иконами лежит открытый Псалтирь, как учил отец Василий, и я подхожу к нему и читаю, молясь о Серёже.
— Спасибо, ты молись, — сказала Наташа, — я не умею. И береги себя…