Поговаривали, что перед заседанием в стол помещалась одна из победительниц конкурса красоты, и в то время, как Цернциц распекал нерадивых сотрудников и давал указания, как жить дальше, невидимая, но всеми явственно ощущаемая красавица совершала над Цернцицем непристойные деяния, подвергая его неописуемым наслаждениям, от которых у Цернцица глаза сходились к переносице, а сам он впадал в оцепенение, которое, впрочем, продолжалось не слишком долго. Вскоре он вновь обретал способность двигаться, глаза возвращались на предназначенное им природой место, но еще некоторое время оставались затуманенными. Белоснежным платком Цернциц снимал со лба сладостную испарину. В кабинете воцарялась сочувственная тишина — Цернцицу давали возможность прийти в себя.
Но если заседание затягивалось, через часок-другой все вдруг замечали, что глаза Цернцица опять пошли к переносице, опять его желваки, вздрогнув в еле сдерживаемом стоне, медленно-медленно передвигались на скулах, а побледневший лоб банкира вновь покрывала мелкая испарина. Очередной оратор замолкал, потупив взор, перебирал бумаги, пользуясь передышкой, чтобы собраться с мыслями. А Цернциц каменел, сцепив зубы. Наконец он тяжко переводил дыхание, обмякал, вынимал из кармана платок, и заседание продолжалось. А красавица в это время не торопясь приводила в порядок туалет Цернцица, а покончив с этим, отдыхала, затягивалась душистой сигареткой. Увидев поднимающийся над столом дымок, в зале улыбчиво переглядывались. Улыбаться-то они улыбались, но некоторая нервозность все-таки чувствовалась, не все выдерживали, не все спокойно воспринимали.
А кто сможет, кто не дрогнет?
Живые все-таки люди…
Что сказать, жизнь коротка, и каждый старается украсить ее, разнообразить в меру своих финансовых, физических, нравственных возможностей. Иван Иванович Цернциц не был исключением, и маленькая его человеческая слабость воспринималась без осуждения, даже с сочувствием.
Некоторые попытались перенять опыт руководства, но получалось далеко не у всех. Это рисковое дело, оказывается, требовало и сноровки, и стол должен быть соответствующим, опять не все в должной мере владели собой, многие срывались на крики, стоны, на неуправляемые телодвижения. Опять же человек должен обладать некоторой милой испорченностью. Заподозрив подражательство, Цернциц срочно завез и установил всему руководству столы самые обычные, современные, насквозь продуваемые. Под них не то что красавицу, кошку не спрячешь. И распутство, таким образом, пресек, что выдало его как человека нравственного, озабоченного моральным обликом подчиненных.
Таков был Дом.
Ничего особенного, между прочим. Разве что некоторый архитектурный вызов. Банковские дома все похожи, а если и отличаются в ту или иную сторону, то не столь уж и значительно. Сауна может быть не на первом этаже, а на втором или в подвале, дубовый стол может находиться не в кабинете, а в общем зале с теми же особенностями и потайными отделениями, оборудованными пуховыми перинами или кожаными подушками. Что касается девушек, то их могут приглашать не с конкурса красоты, а с конкурса машинисток, что, в общем-то, одно и то же, поскольку цель преследуется одна. Все мы живые люди, и всем хочется, пока позволяют годы, получить от жизни немного радости, а если эту невинную радость доставляет милая, свеженькая, благодарная девчушка…
И те же банкиры, несмотря на чудовищное количество денег, которыми они ворочают, остаются простыми людьми, чаще всего именно в сокровенных, потаенных желаниях, свойственных любому живому существу. И если непрекращающийся шорох, который слышался в Доме, шорох пересчитываемых денег изредка прерывался сдавленным стоном, то что делать, что делать… Стоны смолкали, а деньги начинали пересчитывать с удвоенной скоростью.
Иван Иванович Цернциц был человеком достаточно молодым, лет около сорока, имел плотное телосложение и становился все плотнее, массивнее с каждым годом. Это было хорошо заметно по тому, как часто он менял костюмы. В движениях Цернциц был замедлен, в нем ощущалась некоторая величавость, скорее всего приобретенная по мере роста финансового могущества. Несмотря на потрясающее умение владеть собой, что убедительно проявлялось во время утренних разборок, в нем проскальзывала и откровенная жуликоватость. Вот она, жуликоватость, была врожденной, тут уж не было никаких сомнений, поскольку в самых разных обстоятельствах проявлялась так естественно, уместно, с таким неуловимым изяществом, что люди впадали в сильное изумление. То поерзает на стуле, играя хребтом и поводя плечами, то руку выбросит вперед для приветствия так, что и не поймешь — ладонь протягивает или финкой пытается пырнуть, то хихикнет вдруг в таком месте, где и более интимные звуки произнести неловко. Кстати, эти интимные звуки он тоже исторгал в самые неуместные моменты и всегда при этом радостно смеялся, и все вокруг смеялись, будто услышали нечто потрясающее. То есть можно сказать, что остроумие у Цернцица находилось несколько не там, где у остальных людей.