Еще другие люди стучались в его память, и двоих он впустил. Одна была учительницей младших классов. Посреди ее комнаты в выстуженном и недостроенном многоквартирном учительском доме стоял гигантских размеров картонный ящик с годовым запасом женских гигиенических пакетов. Из прочей мебели были только кровать да стол с двумя табуретками на кухне. Учительница эта заинтересовала Юрьева советом лупить учеников: она и сама это проделывала, и другим рекомендовала. В пятом классе, классной дамой которого она являлась, она раз в четверть устраивала общую порку и порола – для профилактики и, вероятно, из чувства справедливости – всех поголовно, отличников наравне с отпетыми двоечниками. Она уверяла, что такое мероприятие повышает усердие на время занятий и соответственно успеваемость. Родители с пониманием относились к такому педагогическому приему. У учительницы имелся покровитель в облоно, а также одна не слишком смешная в силу частой повторяемости шутка. Уже после второй рюмки ее тянуло декламировать, и со словами: “И тогда Данко вырвал из груди свое сердце!” – она неизменно вытаскивала рукой из декольте левую грудь и, повременив, с грубоватым смешком прятала назад: мое, дескать, нечего зариться. Она туго соображала, все ее реакции несколько запаздывали, отчего, общаясь с детьми, она легко впадала в раздражение – у них были разные скорости. На уроках, надо полагать, они стоили друг друга. Юрьеву казалось временами, что даже кровь в этой молодке находится не в жидком, а в твердом состоянии, загустевшая, как в колбасе-кровянке. При всем том она была достаточно добронравна.
Так получилось, что личное ее, интимное, пространство практически не превышало площади кожного покрова. Поэтому, когда ей хотелось, чтобы ее послание гарантированно дошло до получателя, она имела обыкновение понижать голос и едва не языком заталкивать свои слова в ухо собеседнику. Если собеседник оказывался противоположного пола или просто чувствительным к щекотке, происходили недоразумения. Сама она щекотки не боялась совсем.
Во всяком случае, наружных ее видов. Юрьев не исключал, что во время секса она вполне могла бы что-то напевать, или плести венок за плечами любовника, или чистить ногти, не беря в голову, что может травмировать этим партнера. Впрочем, это было всего лишь смелым допущением, проверять справедливость которого не входило в намерения Юрьева.
Вторым был старик-хромоножка со своей историей об отпуске из немецкого концлагеря. История была настолько несуразной, что у
Юрьева не возникло никаких сомнений в ее подлинности.
– Я же говорил им, что не могу воевать. Два раза пробовал – и всякий раз ровно через неделю оказывался в плену. И в третий раз, говорил я им, будет то же самое,- рассказывал школьный уборщик, отставив метлу, вытянув хромую ногу и угостившись сигаретой из юрьевской пачки.
У Юрьева не было урока, и они устроились перекурить в углу школьного двора на завалинке, составленной из разбитых школьных парт. На старике был синий технический халат. Уборкой во всех школах обычно занимались женщины, это была женская должность.
Что старикам нужно? – чтоб их готовы были выслушать. И он неторопливо повел свой рассказ.
В начале лета 44-го дальновидный эсэсовец, узнав, что у одного из заключенных имеются родственники за океаном, стал уговаривать его вместе в конце войны сделать ноги. Он поможет заключенному выжить, а тот доставит его за это в Новый Свет. Эсэсовец уверял, что поодиночке шансов у них нет. Заключенный думал-думал и согласился. Под диктовку эсэсовца он написал родственникам в
Канаду письмо, и эсэсовец переслал его. Однако, уже решившись на скитания и туманную неопределенность, заключенный затосковал.
Три года не видел он родных мест, а теперь, может, не увидит уже никогда. Он поставил условием, что хочет повидаться с родными напоследок. Как ни отговаривал его эсэсовец, он стоял на своем.
У эсэсовца не оставалось выбора. Взяв с заключенного страшные клятвы, что по прошествии двух недель он вернется в лагерь, эсэсовец каким-то образом выправил для него документы, выдал командировочное удостоверение, дал денег на дорогу. Умолял только не задерживаться, поскольку восточный фронт трещал уже и неотвратимо приближался к его родным местам. Обойдя всю родню, немного откормившись, вдохнув полной грудью нездоровый прикарпатский воздух, вернуться назад в концлагерь заключенный уже не смог. Все обещания и клятвы выветрились из его головы. Он забрался в подпол и вылез из него, только когда канонада прокатилась, как гроза, над его головой. Двухнедельный срок он превысил всего на несколько дней, хотя теперь это не имело уже никакого значения. Едва выйдя из подпола на поверхность, он попал в руки русских вербовщиков. Это к ним он взмолился: не могу, мол, воевать, хоть на куски режьте!
– Как так не могу?!