– Иваном.
Я назвал себя, однако продолжать разговор мне почему-то не хотелось. Постоял и вышел.
Неделя прошла быстро.
По утрам в морозном густом воздухе метались, гонимые ветром, снежинки; однажды я проснулся, а за окном – белым-бело. Снова пожаловала зима. Из открытой форточки тянуло влагой; припало к земле пастельных синеватых тонов небо. Мне было зябко, неуютно, но от тоски я избавлялся, ухаживая за больными, Иваном и Рафиджем.
Они, вопреки предсказаниям и ожиданиям многих, понемногу выздоравливали, становились разговорчивее, особенно Рафидж. Он и поведал мне первым, что с ним приключилось.
– Гдэ, Сэргэй, у мэня голова? – спросил он как-то раз.
Я усмехнулся и дотронулся до его лба пальцем.
– Ва-а! Какой он голова? Качан капустэ. Вот он что такой.
Рафидж попытался взмахнуть рукой, но боль словно ударила, и он застонал. Южный кипящий темперамент требовал жестов. От досады, что не может полностью выразить свои чувства, он выругался.
– Почему ты так ругаешь свою голову?
– Он – плехой голова. Я взял граната, дернул колечко и хотел бросат ее. А голова? Что он сделал, этот глупый голова?
Рафидж настолько вошел в роль гневного судьи, обличителя, что буквально жег меня своим одноглазым взглядом.
– Ва-ай! Бэстолковый голова! Захотелось снять с плеча автомата – тогда дальше метну граната. Я положил рядом граната и быстро скинул автомата. Схватил граната и бросил. Трах, трах! Все! Баста. Здесь очнулся. Вот такой голова у мэня. Дурной башка.
И впрямь есть что-то нелепо-смешное в его истории и, наверное, можно было бы посмеяться, но каков ее исход! Рафидж, видел я, парень неглупый, однако как ему могла прийти в голову мысль класть рядом с собой гранату с выдернутой чекой? Его поступок – чудовищная нелепость. Хотелось дальше всех бросить гранату, пощеголять перед сослуживцами и командирами.
Иван долго мне не открывался. Но однажды ему стало чрезвычайно худо, он посинел, стал задыхаться. Я хотел было сбегать за врачом.
– Не надо, – вымолвил он и жестом попросил сесть рядом с ним. – Я скоро, Серега, коньки отброшу…
– Прекрати!
– Нет-нет, умру. Вот увидишь.
– Вобьешь себе в голову – и точно умрешь, – уже сердился я.
Он не стал спорить. Ему трудно было говорить, а сказать он, чувствовал я, хотел что-то важное, значительное.
– Я умру, но не хочу, чтобы моя тайна сгинула со мной. Я следователю ничего толком не сообщил, а тебе все расскажу. На аэродроме я служил, в стройбате. Как и ты, из "зеленых" – всего четыре месяца отслужил. "Деды" нас зажали так, что ни пикни. Мы пахали, как папы карлы. Вспомню – жутко. "Старики" били нас, заставляли выпрашивать из дому деньги. Я как-то пожаловался ротному, – он пригрозил "старикам". А они устроили мне темную. Я уже не мог терпеть. Дезертировать было боязно, убить кого-нибудь из "дедов" – страшно. Что делать? Придумал. Однажды был в карауле, на посту. Решил так: предохранитель у автомата опущу, сам упаду, а прикладом ударю о землю. Произойдет выстрел. Пуля попадет в ногу – и меня комиссуют. Перед законом – чист. Что ж, сделал, как задумал, да вместо ноги угодил в грудь: автомат я нечаянно отклонил. Эх, знал бы ты, что я пережил…
– Я понимаю тебя, Ваня. Мне тоже досталось от старослужащих…
Но Иван, казалось, не слышал меня, спешил поведать свое:
– Следователь все выпытывал у меня: из-за чего пошел на самоубийство? Я говорю, что случайно получилось. Не верит. Ты, Сергей, не вздумай проболтаться. Не хочу, чтобы после смерти думали обо мне нехорошо, недобрым словом поминали… особенно те, кто мучил меня.
– Ты что, Ванька, серьезно вознамерился умереть? – наигранно-иронично улыбнулся я.
– Умру, умру. Предчувствую.
– Да будет! У тебя же пустяк, а не ранение.
– Гнию, – разве не видишь?
Мы помолчали. Я молчал потому, что уже не знал, как его утешить, увести от мрачных мыслей. Он вдруг заплакал.
– Жить я хочу… поймите вы все.
Миновало еще недели две или три. По кочкам в больничном парке побежали робкие ростки травы. Я часто стоял у окна с закрытыми глазами и грелся под блеклыми солнечными лучами. Такое было ощущение, словно что-то таяло у меня в груди, как воск, – вот-вот растечется по всем уголкам моего тела. Рафидж частенько спрашивал меня, как там на улице.
– Весна, – говорил я ему.
Он надавливал на горловую трубку, из которой вырывалась густая механическая, но радостная хриплая речь:
– Хорошо! Скорэ дом поеду.
Однажды я спросил:
– Как ты, дружище, будешь дальше жить? Чем займешься?
Я смутился: а вдруг Рафидж меня неправильно поймет? Но его глаз весело прищурился на меня, стянутые швами губы попытались улыбнуться, и он охотно мне рассказал, что из большой семьи, сам одиннадцатый или двенадцатый ребенок – точно не помню, что родственники ему "нэ-э-экак" не дадут пропасть.
– Я буду завэдывать магазына, – значительно сказал он и не без тщеславия посмотрел на меня: удивился ли я?
Действительно, я удивился и поинтересовался, почему он так уверен.
– Моя дядя – прэдсэдатель колхоз. Вся кишлак – мой родня. Всо будэт хорошо. Дэньги будут, вино, горы, солнцэ, всо будэт.