– Время мое не настало, – ответил Максим. – Уже не раз приходил я в мир и еще приду не раз. Люди боятся меня, называют то великим мудрецом, то соблазнителем, то волшебником Орфеем, Пифагором, Максимом Эфесским. Но я – Безыменный. Я прохожу мимо толпы с немыми устами, с закрытым лицом. Ибо что могу я сказать толпе? Не поймут они и первого слова моего. Тайна любви и свободы моей для них страшнее смерти. Они так далеки от меня, что даже не распинают меня и не побивают каменьями, как своих пророков, а только не узнают. Я живу в гробах и беседую с мертвыми, ухожу на горные вершины и беседую со звездами, ухожу в пустыни и прислушиваюсь, как трава растет, как стонут волны моря, как бьется сердце земли, – подстерегаю, не пришло ли время. Но время еще не пришло, – и я опять ухожу, как тень с немыми устами и закрытым лицом.
– Не уходи, учитель, не покидай меня!
– Не бойся, Юлиан: я не покину тебя до конца. Я люблю тебя, потому что ты должен погибнуть из-за меня, возлюбленный сын мой, – и нет тебе спасения. – Прежде чем приду я в мир и откроюсь людям, много еще погибнет великих, отверженных, возмутившихся против Бога, с глубоким и двойственным сердцем, соблазненных мудростью моею, отступников, подобных тебе. Люди проклянут тебя, но никогда не забудут, потому что на тебе моя печать, ты создание мое, ты дитя моей мудрости. Люди поздних грядущих веков узнают в тебе меня, в твоем отчаянии мои надежды, и сквозь позор твой мое величие, как солнце сквозь туман.
– О, божественный, – воскликнул Юлиан, – если слова твои ложь, дай мне умереть за эту ложь, потому что она прекраснее истины!
– Некогда я благословил тебя на жизнь и на царство, император Юлиан; ныне благословляю тебя на смерть и бессмертие. Иди, погибни за Неведомого, за Грядущего, за Антихриста.
С торжественной и тихой улыбкой, как отец, благословляющий сына, старик возложил руки на голову Юлиана поцеловал его в лоб и сказал:
– Вот опять скрываюсь я в подземный мрак, и никто не узнает меня. Да будет дух мой на тебе!
X
В Великой Антиохии, столице Сирии, в переулке, недалеко от главной улицы Сингон, находились термы, теплые бани. Бани были модные, дорогие. Многие приходили сюда, чтобы услышать последние городские новости.
Между раздевальней и холодильней роскошная зала вымощенная цветными мраморами и мозаикой, назначена была для потения.
Из соседних зал слышалось непрерывное журчание струй в звонкие купальни, в огромные водоемы, плеск и смех купающихся. Смуглые рабы, голые банщики бегали, суетились, откупоривали сосуды с благовониями. В Антиохии баня была главною радостью жизни – высоким и разнообразным искусством: недаром славилась столица Сирии обилием, вкусом и чистотою воды, такой прозрачной, что наполненная купальня или ведро казались пустыми.
Сквозь млечно-белые пары, подымавшиеся из мраморных отдушин, в зале для потения виднелись красные голые тела. Иные полулежали, другие сидели; некоторых банщики натирали маслом. Все разговаривали и потели с важным видом. Красота древних изваяний, расставленных по стенам в углублениях, Антиноев и Адонисов, усиливала новое уродство живых человеческих тел.
Из горячей купальни вышел жирный старик, величественной и безобразной наружности, купец Бузирис, державший в руках своих всю торговлю антиохийского хлебного рынка. Стройный молодой человек почтительно поддерживал его под руку. Хотя оба они были голы, но можно было тотчас видеть, кто господин, кто клиент.
– Поддай жару! – проговорил Бузирис повелительным, хрипким голосом: по густоте этого звука легко было заключить, какими миллионами ворочает хлебник.
Открыли два медных крана: горячий пар с шипением вырвался из отдушины и окружил старика белым облаком. Как чудовищный бог в апофеозе, стоял он в этом облаке, сопел кряхтел от наслаждения и похлопывал жирными ладонями по красному мясистому брюху, звучавшему как барабан.
Бывший смотритель странноприимных домов и больниц Аполлона, чиновник квестуры Марк Авзоний, сидел на корточках; крохотный, худенький, рядом с жирной громадой купца, казался он ощипанным и замороженным цыпленком.
Насмешник Юний Маврик никак не мог вызвать пота на своем жилистом, сухом как палка, костлявом теле, пропитанном желчью.
Гаргилиан лежал, растянувшись на мозаичном полу дебелый, дряблый, мягкий, как студень, огромный, как туша борова: пафлагонский раб, задыхаясь от натуги, тер ему пухлую спину мокрой суконкой.
Разбогатевший стихотворец Публий Порфирий Оптатиан с грустной задумчивостью смотрел на свои ноги, изуродованные подагрой.
– Знаете ли, друзья мои, письмо белых быков римскому императору? – спросил поэт.
– Не знаем. Говори.
– Всего одна строчка: «Если ты победишь персов, мы погибли».
– И все?
– Чего же больше?
Белая туша Гаргилиана затряслась от хохота:
– Клянусь Палладою, коротко, но верно! Если только он вернется победителем из Персии, то принесет в жертву богам такое множество белых быков, что эти животные сделаются большею редкостью, чем египетский Апис. Раб, поясницу! Сильнее!