– Я, Арсиноя. Больная открыла вдруг глаза и пристально взглянула на сестру.
– А мне показалось, – произнесла она с усилием, что это не ты, что я – одна.
И медленно, с большим трудом, едва двигаясь, сложила Мирра свои тонкие, прозрачно-бледные руки, ладонь к ладони, с робкой мольбой; концы губ ее дрогнули; брови поднялись.
– Не покидай меня, Арсиноя! Когда умру, не думай, что меня нет…
Сестра наклонилась; но больная была слишком слаба, чтобы обнять ее шею, – попробовала и не могла. Тогда Арсиноя приблизила к ее глазам свою щеку, и та тихонько, пушистыми, длинными ресницами, стала прикасаться к ее лицу, опуская, подымая их, как будто гладила ее: это была обычная у них, еще в детстве придуманная Миррой, ласка; казалось, что на щеке бьется тонкими крыльями бабочка.
Последняя детская ласка эта вдруг напомнила Арсиное всю их жизнь вместе, всю их любовь. Она упала на колени и в первый раз, после многих лет, зарыдала вольно и сладостно; сердце ее, казалось ей, таяло, изливалось в этих слезах.
– Нет, нет, нет! – рыдала она все неудержимее. – Не покину тебя; буду с тобой – всегда, везде!..
Глаза умирающей блеснули радостью; она прошептала:
– Значит – ты?..
– Да, верю!.. Хочу и буду верить! – воскликнула Арсиноя и сама вдруг удивилась этим неожиданным словам: они показались ей чудом, но не обманом, и она уже не хотела взять их назад.
– Пойду в пустыню. Мирра, как ты, вместо тебя! – продолжала она с почти безумным порывом. – И если есть Бог, Он должен сделать так, чтобы смерти не было, чтобы мы были вместе – всегда!
Мирра, слушая сестру, с улыбкой бесконечного успокоения закрыла глаза.
– Теперь хорошо. Я усну, – прошептала она. И с тех пор уже не открывала глаз, не говорила. Лицо ее было спокойно и строго, как у мертвых. Но она еще дышала несколько дней.
Когда к закрытым губам ее подносили чашу с вином, она глотала несколько капель.
Если же дыхание становилось неровным и тяжелым, Ювентин, наклонившись, вполголоса читал молитву или пел церковный гимн; и Мирра опять начинала дышать тише, ровнее, как будто убаюканная.
Однажды, в ясный вечер, когда солнце превратило Исхию и Капрею в прозрачные аметисты, – неподвижное море сливалось с небом, и первая звезда еще не мерцала, а только предчувствовалась в высоте недосягаемой, Ювентин запел вечерний гимн над умирающей:
Под звуки этой песни Мирра испустила последний вздох. Никто не заметил, как она перестала дышать. Жизнь и смерть были для нее одно и то же: жизнь слилась с вечностью, как теплота вечера – с ночною свежестью.
Арсиноя похоронила сестру в катакомбах и собственной рукой вывела на мраморной плите: «Mirra vivis – Мирра, ты жива».
Она почти не плакала; в душе ее было бесстрастие, презрение к миру и, подобная отчаянию, решимость, если не поверить в Бога, то, по крайней мере, сделать все, чтобы в Него поверить.
Она хотела, раздав имение, пойти в пустыню.
В тот самый день, как Арсиноя, к негодованию опекуна своего, Гортензия, сказала ему об этом, – получила она загадочное и краткое письмо из Галлии от цезаря Юлиана:
«Юлиан благороднейшей Арсиное – радоваться.
Помнишь ли, что говорили мы с тобой в Афинах, перед изваянием Артемиды-Охотницы? Помнишь ли союз наш? – Сильна моя ненависть, еще сильнее любовь. Может быть, скоро лев сбросит ослиную шкуру. А пока будем чисты, как голуби, мудры, как змеи, по слову Галилеянина».
XX
Придворные сочинители эпиграмм, называвшие некогда Юлиана
Юлиан отвоевал и возвратил Империи – Аргенторатум, Брокомагум, Три Таверны, Сализон, Немэт, Вангион, Могунтиак.
Солдаты боготворили его. С каждым шагом все больше убеждался он, что боги Олимпа ему покровительствуют. Но продолжал посещать церкви христианские, и в городе Виэнне, на реке Родане, участвовал нарочно в торжественном богослужении.
В середине декабря победоносный цезарь возвращался, после долгого похода, на зимние квартиры в излюбленный им маленький городок паризиев, на реке Сене, Лютецию-Париж.
Был вечер. Северное небо удивляло жителей юга странным бледно-зеленым отливом. Только что выпавший снег хрустел под ногами воинов.