Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик, когда он выдыхается. Скоро, однако, ее лицо обтянулось, а через год она начала говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо унаследовала приглушенный нрав матери. И веселость у нее была тоже материнская — особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно радуется самому себе, тихо дивится собственному существованию, ощущая его комизм. Да, воистину в этом-то его смысл — в смертельной веселости.
И в продолжение всех этих лет Альбинус оставался жене верен, дивясь двойственности своих чувств. Он чувствовал, что, поскольку может любить человека, он любит жену по-настоящему крепко и нежно, и во всех вещах был с ней откровенен — кроме одной: видения о сокровенной, бессмысленной жажде обладания, прожигавшей огненную дыру во всей его жизни. Она читала все его письма, получаемые или отправляемые, любила расспрашивать о подробностях его дел — в особенности связанных с продажей старых темных картин, на которых среди трещин краски с трудом удавалось различить белый круп лошади или сумрачную улыбку. Были и очаровательные поездки за границу, были и прекрасные, нежные вечера, когда Альбинус сидел с женой на балконе, высоко вознесенный над голубыми улицами с их путаницей проводов и дымовых труб, нарисованных тушью на фоне заката, и думал о том, как незаслуженно счастлив.
Как-то вечером (за неделю до разговора об Акселе Рексе), направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться с деловым знакомым, Альбинус заметил, что часы у него непостижимым образом спешат (кстати, не впервые) и что у него остается добрый час, нежданный подарок, которым хорошо бы как-то воспользоваться. Возвращаться домой на другой конец города было, конечно, бессмысленно, но сидеть и ждать также нимало его не прельщало: наблюдать за другими мужчинами и их любовницами всегда было ему мучительно неприятно. Он бесцельно бродил по улице и натолкнулся на маленький кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег[13]. Он мельком взглянул на афишу (мужчина, задравший кверху голову, разглядывает окно, в котором виднеется ребенок в ночной рубашке) и, поколебавшись, взял билет[14].
Как только он вошел в бархатный сумрак зальца, к нему быстро скользнул круглый свет электрического фонарика (как и бывает обычно) и столь же быстро и плавно повел его вниз по темному пологому проходу. Но в ту же минуту, когда фонарик направился на билет в руке, Альбинус заметил склоненное лицо девушки и, пока он шел за ней, смутно различил ее фигуру и даже быстроту ее бесстрастных движений. Садясь на свое место, он еще раз взглянул на нее и увидел опять прозрачный блеск ее случайно освещенного глаза и очерк щеки, нежный, тающий, как на темных фонах у очень больших мастеров. Во всем этом не было ничего из ряда вон выходящего: подобное случалось с Альбинусом прежде, и он знал, что не стоит придавать мелочам излишне большое значение. Она, отступив, смешалась с темнотой, и Альбинуса охватили вдруг скука и грусть. Когда он вошел в зал, фильма уже заканчивалась, какая-то женщина пятилась, переступая через опрокинутую мебель, а мужчина в маске с пистолетом в руке надвигался на нее[15]. Глядеть на экран было совершенно неинтересно — все равно это было непонятное разрешение каких-то событий, начала которых он еще не видел.
В перерыве между сеансами, когда в зальце рассвело, он опять ее увидел: она стояла у выхода, еще касаясь уродливой пурпурной портьеры, которую только что отдернула, и мимо нее, теснясь, проходили люди. Одну руку она держала в кармане короткого узорного передника, а черное платье до ужаса шло к ее лицу. Оно было тусклое, мрачное и мучительно стягивало руки и грудь. Он взглянул на ее прелестное лицо и подумал, что с виду ей лет восемнадцать[16].
Затем, когда зальце почти опустело и начался прилив свежих людей, она несколько раз проходила совсем рядом; но он отворачивался, так как было слишком тягостно длить взгляд, направленный на нее, и он невольно вспомнил, сколько раз красота — или то, что он считал красотой, — проходила мимо него и пропадала бесследно.
Еще с полчаса он просидел в темноте, выпученными глазами уставившись на экран, потом встал и пошел к выходу. Она приподняла для него портьеру, которая, слегка постукивая деревянными колечками, отъехала в сторону.
«Ох, взгляну все же разок», — подумал Альбинус с отчаянием.
Ему показалось, что губы у нее легонько дрогнули. Она отпустила портьеру.
Альбинус вышел и вступил в кроваво-красную лужу — снег таял, ночь была сырая, и фривольные краски уличных фонарей растекались и растворялись. «Аргус» — милое название для кинематографа[17].