Понемногу-понемногу папа начал рассказывать про «одно маленькое местечко», и про переулки, затянутые грязью, и про деревья, на которых росли такие каштаны, каких тут и в помине нет, и про старика, торговца рыбой, и про водовоза, и про кусты сирени, и какой райский запах шел от хлеба в стране Там, и про хедер, в котором он учился, и про ребе, который, чтобы заработать еще какую-нибудь копейку, склеивал разбитые глиняные кувшины и стягивал им горловину железной проволокой, и как он в три года уже сам возвращался домой из хедера — в полной тьме и в метель, освещая себе дорогу самодельным фонарем из редьки, в которую втыкали свечку, и мама сказала вдруг: «Правда, там был такой хлеб, какого тут и в помине нет, сейчас, когда ты сказал, я вспомнила — мы сами пекли его дома, а как же! И ели потом целую неделю. Ой-ой-ой, Господи, хоть бы ты еще один разочек в жизни позволил мне попробовать его!» А папа сказал: «У нас, между нашим местечком и Ходоровом, был лес, настоящий лес, не как эта гребенка без зубьев, что тут насадил Основной фонд! Фонд-шмонд! И в лесу росли
И хотя они говорили друг с другом, но получалось, что как будто и с Момиком, и, в сущности, по этой причине Момик начал читать и другие рассказы Шолом-Алейхема — какое имя для писателя! — которые в классе вообще не проходили. В школьной библиотеке он взял рассказы про Менахема-Мендла и про Тевье-молочника и начал прорабатывать их по порядку и как только он умеет — быстро и основательно. Местечко сделалось для него близким и знакомым, прежде всего он увидел, что многие вещи и так уже знает от ребят в школе, а то, что было непонятно, папа охотно ему объяснял, например, такие слова, как «габай», «галех», «меламед», «дардаки» и еще многие другие, и всякий раз, когда папа начинал объяснять, он припоминал еще что-нибудь и рассказывал еще немножко, а Момик все запоминал, и потом бежал в свою комнату быстрей записать в тетрадь «Краеведение» (эта была уже третьей по счету), и на последних страницах даже поместил небольшой словарик, в котором собирал слова из страны Там и переводил их на иврит, и у него уже набралось восемьдесят пять таких слов. На уроках краеведения, когда перед ним лежал раскрытый атлас Израиля, Момик производил всякие небольшие замены и давал собственные пояснения, например, вместо Тель-Авив писал Бобруйск, Хайфу менял на Касриловку, гору Кармель превращал в Еврейскую гору, на которой происходят чудеса, а Иерусалим в Егупец, и проводил такие линии карандашом, как полководец на карте военных действий. Менахем-Мендл ездил у него туда-сюда и по пути из Егупца в Жмеринку проезжал через Одессу, а по лесам Менаше тащился на своей кляче Тевье-молочник, Иордан становился рекой Сан, которая — можете себе представить? — каждый год требовала новую жертву, и так это продолжалось до тех пор, пока не утонул сын раввина, тогда раввин проклял реку Сан, и она пересохла и стала тонюсеньким ручейком, а на горе Фавор Момик написал карандашом «Аголден бергл» и нарисовал маленькие бочонки с золотом, которые припрятал там шведский король, когда бежал от русского войска, и на горе Арбель изобразил небольшую пещеру, такую, как была возле маминого местечка Болихов, — это ужасный разбойник Добуш вырубил ее для себя в скале, чтобы прятаться и замышлять всякие злодейские планы. У Момика было много всяких замечательных идей.
А в долине Эйн-Керем три брата бешено носились на Блеки и скакали со скалы на скалу, крепко держась друг за друга. Могучий Билл восседал впереди, Момик посередке, а мальчик Мотл сзади, и пейсы его весело развевались за ушами, глаза сияли, мускулы крепли день ото дня, еще немного — и можно будет взять его на настоящую боевую операцию.