Прыщавый Семен продрал больные глаза, похмельно огляделся, увидел Морту, облизал пересохшие губы и спросил:
— Давно сидишь?
— Давно.
— Ух, ты, — удивился он и тряхнул тяжелой, как бы отчужденной от шеи, головой. — Будто всю отцову водку вылакал.
— Лежи, — сказала Морта, боясь, что он встанет и ей придется вернуться в опостылевшую корчму. — На, попей!
— А что там?
— Зелье такое, — Морта осторожно протянула ему стакан. — Тетка дала.
— Какая еще тетка?
— Антосе… Пусть, говорит, выпьет — назавтра полегчает… А лекарство немца я в помойное ведро вылила..
— Немца?
— Отец в Германию за лекарем ездил.
Прыщавый Семен уставился на Морту, подсек взглядом крестик-уклейку, потрогал рукой горячий лоб, но от зелья отказался: поверишь такой тетке Антосе, и заказывай поминальный молебен.
— Ступай!.. Отца позови!..
— Господин в городе. Водка кончилась.
— Я здесь подыхаю, а он за водкой разъезжает, — огрызнулся Семен.
— Люди требуют, — защитила хозяина Морта. — Праздники скоро. Успенье. Как же на успенье без водки?
— До успенья еще далеко… А ты… ты лучше сядь поближе, — пробормотал Семен и уперся ступней в ее упругую, чуткую, как зверь, ягодицу.
Морта вздрогнула от прикосновения, напряглась вся, одернула толстую домотканую юбку и против воли подвинулась.
— Ближе! Еще ближе! — зачастил Семен и откинул одеяло. Ноги у него были длинные и волосатые.
— Не бойся! — подстегнул он ее. — Не съем.
И осклабился, и снова болезненным пронзительным взглядом, как рыболовным крючком, подсек уклейку-крестик и засучил голыми ногами.
— Ну?
Морта зажмурилась, подвинулась, тяжко и стыдно задышала. Прыщавый Семен наклонился к ней, сжал крестик до хруста, до тошноты и негромко, каким-то гортанным скорбным голосом сказал:
— Сними ты его!.. Да сними!..
— Никогда! — жарко выдохнула Морта. — Почему вы, евреи, такие?
— Какие?
— Бога не боитесь?
— А чего его, старого, бояться? Он — там, а ты… ты вот… только руку протяни…
— Нет, нет, — встрепенулась она. — Недаром говорят: от вас все беды.
— А от вас? — беззлобно полюбопытствовал Семен, упиваясь ее растерянностью.
— От нас?.. Молоко… хлеб… ягоды… земля…
— Глупости! — улыбнулся он и попытался ее обнять.
— Не надо…
— Дура!.. Для кого себя бережешь?
Прыщавый Семен оттолкнул ее, уронил тяжелую голову на подушку и долго лежал молча, брезгливый, непривычно смирный, великодушный. Лицо его, разрумяненное лихорадкой, обрело вдруг странную притягательность. Только мохнатые брови портили его и придавали ему угрюмую решимость да обметанные белесой плевой губы изнывали не столько от жара, сколько от неодолимого вожделения.
— Все равно ты для всех шлюха, — складно, как библейский стих, произнес прыщавый Семен.
— Нет! — вскрикнула Морта.
— Шлюха! Кто поверит, что ты со мной не спишь?
— Бог! Он все видит и слышит!..
— Вздор! — прыщавый Семен вскочил, схватил Морту за плечи, привлек к себе и впился в ее мягкие припухлые губы. — Нет бога, нет… Все мы батрачим у дьявола, — твердил он, целуя ее, как слепой.
Морта вырвалась из его непристойных, истощенных болезнью рук, поправила растрепанные волосы и медленно, как на плаху, зашагала к двери.
Прыщавый Семен слышал, как знакомо щелкнул засов, как Морта, не сказав ни слова, вышла. Она всегда так: уходит молча, стиснув зубы, словно и впрямь идет на смерть. Порой ему казалось, что уйдет и повесится где-нибудь в сарае, где отец держит пустые бутылки и лошадь хрумкает овес, или утопится в реке. В такие минуты прыщавого Семена охватывало какое-то волнение, мерзостное до зуда, и он ловил каждый звук за окном, чтобы убедиться в своей неправоте и мнительности и, когда откуда-то снова доносился низкий, грудной голос Морты, он чувствовал себя до странности опустошенным и даже обманутым. Нет, он вовсе не желал Мортиной смерти — она была единственным человеком в доме, к которому прыщавый Семен испытывал что-то похожее на необременительную и бескорыстную любовь. Морта никогда от него ничего не требовала, ни в чем его не упрекала, не старалась его переделывать или наставлять на путь истинный, как это делал отец, для которого путь истинный — это крохотный отрезок земли от супружеской постели до стойки в затхлом, прокуренном и проспиртованном шинке.
Прыщавый Семен не любил отца. Мать терпел, жалел, а отца не любил. Порой до лютости, до исступления. Ради чего он день-деньской спаивает этих дремучих, этих молчаливых, но буйных во хмелю мужиков, для которых штоф белой — единственная горькая радость? Почему сам не пьет и приходит в ярость, когда сын наливает себе рюмку? Разве у него, у прыщавого Семена, нет повода залить свои глаза, затуманить мозг и взбодрить хмелем сморщенную, озябшую от скуки и достатка душу?
«Бог пьяниц» — так прыщавый Семен назвал того, кто дал ему жизнь. Жизнь, состоящую из пьяного дня, пьяного вечера и даже пьяной ночи. Пьяной потому, что и по ночам стучатся в ставню и требуют:
— Ешуа, бутылку!
И Ешуа, заспанный, в одном исподнем белье, в шлепанцах на босу ногу, со свечой в руке идет в корчму и выносит на крыльцо водку.