Теперь рядом с молодым человеком, держась за его руку, шел мальчик лет пяти, одетый не совсем по росту. Рукава какой-то кацавейки были завернуты на детских руках, талия перевязана белым платком; таким же платком перевязан подбородок, большой картуз с обширным козырьком, из-под которого глядели простодушные синие глаза ребенка. Он старался шагать широко, чтобы не отставать от остальных.
– Так тебя, значит, зовут Мишей? – спрашивал молодой человек, глядя вперед и о чем-то думая.
– Мишей, – повторил мальчик.
– Чей же ты?
– Мамкин… Вот, – указал ребенок на одну из телег, где сидела женщина с ребенком на руках. Она кормила ребенка грудью и в то же время следила взглядом за Мишей, который разговаривал с «барином». Эта женщина примкнула к партии на одном из ближайших этапов, недавно оправившись от болезни.
– Куда же вы идете? – спросил опять молодой человек.
– К тятьке идем, – ответил мальчик с детской беспечностью в тоне.
– А кто твой тятька?
Этот вопрос несколько затруднил мальчишку.
– Тятька-то? – переспросил он.
– Да… кто твой тятька?
– Тятька!.. – ответил мальчик просто, с полной уверенностью, что этим сказано все, что нужно.
– Глупый, не умеешь барину ответить, – наставительно вмешался шедший невдалеке чахлый арестант и как-то снисходительно-заискивающе улыбнулся барину.
– Глуп еще, не понимает, – пояснил он за ребенка, пользуясь случаем, чтобы вступить в разговор. – А ты говори: посельщик, мол, тятька, вот кто.
Мальчишка вскинул глазами на говорившего и, как будто недоумевая, почему к имени его тятьки прибавляют незнакомое слово, опустил опять глаза и проговорил угрюмо:
– Нет, тятька он…
Семенов (так звали молодого человека) утвердительно кивнул головой, как будто находя ответ вполне удовлетворительным.
– Глупый младенец, дозвольте вам сказать, – вмешался опять чахлый арестант тем же заискивающим тоном. Он тоже примкнул к партии недавно. Если бы не это обстоятельство, он знал бы, что Семенов если и барин, то не такой, от которого можно поживиться. Но, не успев узнать этого, чахлый арестант все время терся около «барина», подыскивая удобный случай для униженной просьбы в надежде получить полтину-другую ради своего сиротства. Теперь он желал помочь в том же смысле младенцу.
– Кабы ты не глуп был, – наставлял он, – ты бы сказал барину: к посельщику, мол, идем… должна наша жизнь быть теперича самая несчастная, вот что.
Семенов нервно повел плечами и, повернувшись к арестанту, сказал:
– Идите, пожалуйста, своей дорогой.
Чахлый арестант съежился и отошел в сторону, а мальчишка, еще ниже опустив голову, повторил упрямо:
– К тятьке, к тятьке…
– Верно, – сказал молодой человек, и в его голове зароились невеселые мысли.
«Да, – думал он, шагая вдоль дороги, – вот целая программа жизни в столкновении двух взглядов на одного и того же человека: тятька и посельщик… Для других это – посельщик, может быть, вор или убийца, но для мальчишки он – отец, и больше ничего. Ребенок по-прежнему ждет от него отцовской ласки, привета и наставления в жизни. И так или иначе, он найдет все это… Каковы только будут эти наставления?..»
Молодой человек оглядел бойко шагавшего мальчишку своим задумчивым взглядом.
«Да, – продолжал он размышлять, – вот она, судьба будущего человека. Она поставила уже мальчишку на дорогу. Тятька и посельщик… Две координаты будущей жизни… Любовь сына, послушание отцу – две добродетели, из которых может выработаться целая система пороков. Житейский парадокс, и этот парадокс, быть может, воплотится в какую-нибудь мрачную фигуру, которая возникнет из этого мальчика с такими синими глазами…»
Дальнейшая нить размышлений молодого человека была прервана окриком арестантского старосты. Партия зашевелилась, и Семенов посадил Мишу на телегу рядом с матерью. Сам он на мгновение остановился и посмотрел в том направлении, где виднелась фигура Бесприютного. Казалось, фигура эта вновь вызвала в его голове новую нить размышлений.
III
Трудно сказать почему, но именно эта минута, именно этот кусок пути запечатлелся в его памяти с особенной яркостью, и каждый раз, когда он вспоминал впоследствии о Федоре Бесприютном, в его воображении тотчас оживали холмик, и расстилавшиеся у его подножья луга, тихо лежавшие под лучами заката, и холодок близкой ночи, и высокий силуэт человека, стоявшего вверху… И этот голос, звучавший своеобразным, странным призывом.