– Я подам рапорт, – проскрипел надзиратель, – что вы оскорбляли при исполнении обязанностей. – Дверь камеры, лязгнув, захлопнулась.
Рубашов потер пенсне о рукав и подождал, пока восстановится дыхание. Да, без папирос ему здесь крышка. Немного погодя, он сел на койку и простучал соседу:
у вас курево есть
Четыреста второй откликнулся не сразу. Потом отстукал:
не про вашу честь
Рубашов медленно подошел к окну. Ему представился этот поручик с офицерскими усиками и моноклем к глазу – глаз был водянистый, веко воспаленное; поручик смотрел на беленую стену, разделявшую узников, и глупо ухмылялся. Что творилось у него в голове? Возможно, он думал: «Что – получил?» И еще: «А сколько моих друзей получили от тебя свинцовую пулю?» Рубашов глянул на массивную стену; он чувствовал – там, за этой стеной, лицом к нему стоит офицер, он почти ощущал его дыхание… Сколько офицеров убил Рубашов? Он уже не мог как следует вспомнить. Это ведь было давным-давно, во время Гражданской войны… Так сколько? Десятков восемь, а может, и сотню. Тогда-то он был абсолютно прав – не то что в этой истории с Рихардом, – он и сейчас поступил бы так же. Даже если бы заранее знал, что потом Революцию оседлает Первый? Да, даже и тогда – так же.
С тобой, – Рубашов посмотрел на стену, за которой стоял Четыреста второй и, возможно, лениво пускал в нее дым, – с тобой я давно расплатился. Сполна. Тут мои расчета оплачены Революцией… Ну, что тебе снова неймется?"
В камере опять раздавалось постукивание. Рубашов подошел поближе к койке,
…сылаю курево,
разобрал он. Потом сосед забарабанил в дверь.
Рубашов замер, затаил дыхание. Через несколько минут послышалось шарканье – к соседней камере подходил надзиратель. Но он не стал открывать дверь.
– Чего надо? – спросил он в очко.
Ответа Рубашов уловить не смог, хотя ему очень хотелось узнать, какой голос у Четыреста второго. Зато он услышал голос надзирателя – тот проговорил намеренно громко:
– Не положено.
Опять недолгая тишина – и скрипучий голос:
– Я подам рапорт, что вы оскорбляли при исполнении обязанностей.
Потом – глохнущее шарканье валенок.
Немного погодя офицер простучал:
они вам устроили особую бдительность
Рубашов не стал отвечать соседу. Ощущая сосущую тоску по куреву, он принялся мерять шагами камеру. Четыреста второй проявил благородство. «Но я и сейчас поступил бы так же, – сказал Рубашов самому себе. – Тогда я был абсолютно прав. А может, я не расплатился и с ним? Может, приходится платить по счетам, даже если ты абсолютно прав?»
Сосущая жажда никотина усилилась, в висках тяжело стучала кровь; Рубашов беспокойно шагал по камере, и вскоре его губы начали шевелиться.
Наступает ли расплата за правое дело? Он был уверен в своей правоте – эту уверенность утверждал в нем разум, есть ли на свете иное мерило?
А может, по тому, иному мерилу именно уверенность в своей правоте заставляет человека расплачиваться вдвойне – за себя и за тех, кто не знал, что творит?
Внезапно Рубашов опомнился и замер – на третьей черной плитке от окна.
Что это? Приступ религиозного помешательства? Он сообразил, что говорит вслух. Сообразил – однако остановиться не смог.
«Я расплачусь за все», – сказал он.
И тут – впервые после ареста – его охватил настоящий страх. Он машинально полез в карман, собираясь закурить. Папирос не было. Стена у койки опять ожила:
заячья губа шлет вам привет,
внятно отстукал Четыреста второй.
В сознании всплыло запрокинутое вверх желтоватое лицо с рассеченной губой. Страх сменился холодком беспокойства.
как его фамилия,
спросил Рубашов.
он не назвался он шлет вам привет,
ответил Четыреста второй и смолк.
12
Рубашов чувствовал себя все хуже. Его знобило. Верхнюю челюсть устойчиво ломило – болел правый глазной зуб, как-то связанный с нервами глаза. Рубашова еще ни разу не кормили, но ему совсем не хотелось есть. Он попытался собраться с мыслями, но сосущая тошнота, дрожь озноба и тяжелые толчки крови в висках разрушали непрочные цепочки логики, В голове крутились всего две фразы: «надо обязательно достать курева» и «теперь-то уж я за все расплачусь».
Его по-прежнему душили воспоминания – глухие голоса и полустертые лица кружились гудящим мутным хороводом, когда он силился остановить хоровод, задержать в уме какой-нибудь образ, тот оказывался тупоболезненным; все его прошлое представлялось ему нагноившейся, но кровоточащей раной. Создание Партии, развитие Движения – другого прошлого у него не было; его настоящее, так же как и будущее, было неотделимо от Партии, от Движения; но его прошлое воплощалось в них. А сейчас оно вдруг стало сомнительным. Живую, любимую плоть Партии покрывали отвратительные кровавые язвы. Порочная святыня – возможно ли это? Где и когда к высоким целям шли такими низменными путями? Если они действительно правы и Партия творит волю Истории, значит, сама История – порочна.