К обеду это была уже История — последнее добавление к репертуару Мери Эмберли. Это было, на вкус Энтони, очень удачное добавление, — так последнее приобретение часто венчает изысканную коллекцию старых картин. В первый раз с момента получения приглашения он понял, что его любопытство, заставившее принять приглашение Мери, было возбуждено мстительной надеждой на то, что она изменилась в худшую сторону — либо относительно, поскольку изменился его взгляд на женщину, либо абсолютно — как-никак, прошли долгие двенадцать лет; она была просто обязана подурнеть по сравнению с той, какой она была раньше, по сравнению с той, какой она казалась Энтони и какой он сохранил ее в памяти. Ему было стыдно признаться в этом, но факт остается фактом — он был разочарован, когда увидел, что нынешняя Мери едва ли очень сильно отличалась от той, которую он знал двенадцать лег назад. Теперь ей было сорок три. Но тело ее сохранило былую стройность, а движения по-прежнему отличались быстротой и живостью. Однако в ее поведении появилось и что-то новое; Энтони заметил, что живость ее была теперь целенаправленной. Мери играла роль женщины, по-девичьи порывистой, стремительной и легкой; играла неплохо — но в таких обстоятельствах, в которых — будь он естественным — этот порыв не бросался бы в глаза. Перед обедом она позвала его наверх, в спальню, чтобы показать обнаженные натуры Пуссена[130], только что приобретенные ею. Первую половину лестничного пролета она прошла в обычном темпе, затем, словно припомнив, что медлительность передвижения есть знак надвигающейся старости, она внезапно перешла на бег, нет, не на бег, а на галоп. Да, это слово будет здесь намного уместнее, подумал Энтони. Когда же они вернулись в гостиную, ни одна шестнадцатилетняя девушка не бросилась бы с такой бесшабашностью на диван и не поджала бы под себя ноги таким кошачьим движением. Мери 1914 года не была такой резвой, как Мери 1926-го. И не смогла бы быть, даже если б захотела, подумал Энтони, во всех своих верхних и нижних юбках. Но теперь, в шотландке… все это было нелепым, но по зрелом размышлении он решил, что эта нелепость не причиняет ему боли. Да, собственно говоря, что здесь нелепого? Мери имела полное право играть роль молодой женщины. Смеющаяся жизнерадостность прорывалась необычайно привлекательным сиянием сквозь легкую завесу усталости, которой было прикрыто почти не увядшее лицо. А что касается ее удач — то что же, последняя импровизация — а это точно была импровизация, поскольку все произошло только сегодня утром, — на тему украденного Элен куска печенки была настоящим маленьким шедевром.
— Я набальзамирую эту штуку, — сказала она в заключение с деланной серьезностью, готовая разразиться веселым смехом. — Набальзамирую и…
Шипя и булькая, словно имбирное пиво, рвущееся из неудачно открытой бутылки, в эту тираду встрял Беппо Боулз:
— Хотите я дам вам адресок одной конторы, где ее набальзамируют по высшему разряду. — Он улыбался, моргал и невыносимо гримасничал; казалось, он говорит всеми частями своего большого жирного тела. — Цитата из журнала похоронных ритуалов, — провозгласил он. — Бальзмировщики! Неужели все, к чему вы прикасаетесь, имеет такой жалкий вид? Если так, то…
Миссис Эмберли рассмеялась, правда, несколько принужденно — она терпеть не могла, когда ее перебивали в середине рассказа. Конечно, Беппо очень похож на молоденького мальчика, несмотря на внушительное брюшко и лысину. (Правда, если уж на то пошло, то его скорее можно было сравнить с девочкой.) Но все же и ему следовало бы знать меру приличия… Она оборвала его словами:
— Это слишком выспренно, — потом обратилась к остальным гостям, сидящим за столом: — Ну так вот, я велю ее набальзамировать и положу под стеклянный колпак, ну, вы знаете — под такими колпаками…
— Это будет очень жизненно, — не удержавшись, булькнул Беппо, однако никто не обратил внимание на его остроту и Беппо пришлось хихикать в одиночестве.
— Эти колпаки, — повторила миссис Эмберли, не удостоив невежу взглядом, — выставляются в любом доходном доме. А под ними птичьи чучела. Птю-юцы, набитые опилками. — Мери произнесла гласную в слове птицы, как немцы произносят свой умлаут. Эти птицы, превратившись в тевтонских птю-юц, по непонятной причине вызвали взрыв всеобщего смеха.