— «Влагомер» называется. Вот, брат. Засунешь такую штуку в зерно — сам покажет процент влажности. В тетрадке схемы, как его, электро-эн-це-фа-ло-гра-фа, — произнес он по слогам. — Пластины такие к черепку прикладываются, а на приборе видно, голова у тебя или кастрюлька с глазами…
— Ромашка у меня в черных списках был, — продолжал Иван. — Дневальным стоит — книжка в тумбочке. Какой же это наряд? Я ему еще добавлю. Ночью в казарму войду, а он лампочку от карманного фонаря приспособит, одеялом закроется, чтоб света не видно было, как заяц притаится, — пишет что-то или шепчет, считает. А ведь ночью спать положено! Сколько этих батареек да лампочек у него отобрал… Ну, думаю, ты упорный, но я покрепче буду. Прямо заело: не пререкается, а за свое насмерть стоит…
Иван замолчал, взял в руки учебник Романова.
— Сколько ночей я эту проклятую электронику читал! — сказал он. — Темный лес. Сплошная высшая математика. Что ж, думаю, у меня голова хуже, чем у Ромашки, или характера не хватит? До утра сидел. Буквы и эти крючки разные перед глазами во все стороны расползаются. Как одолеть? На восьми классах далеко не уедешь.
Иван вздохнул.
— В батарее у меня порядок. Солдаты уважают, воспитываются в аккурате, как у родной матери. Но понял, мало этого. Самому тянуться надо… Что ж, старые заслуги старыми и остались. Воевали, мол, спасибо, а время теперь другое. Всерьез учиться решил. С такими головастыми, как Ромашка, на их языке разговаривать надо…
Он повертел в руках влагомер, завернул его в гимнастерку, которую сам, наверное, выдавал Романову, и, завязав мешок, положил на полку.
Сейчас из-за гнутых пятаков, надраенных пуговиц и шевронов, воспринятых мною сначала как предел совершенствования моего старого друга, смотрел на меня совсем другой Иван, суровый и требовательный к себе человек, честно признавший, что в чем-то отстал от жизни.
А Романов? Что сделал этот юноша? Готовится в институт, и только? Но может быть, прав Иван, провидя, что совершит Романов в тридцать, сорок лет?
— О Ромашке все думаю, — будто угадав мою мысль, сказал старшина. — Боюсь, не для того ли он жилы тянет, лишь бы в институт попасть? А? Для ученых мы денег не жалеем, вот он и старается. А если ради денег, разве в наше время так положено?
— Пока неизвестно, ради чего он старается, — заметил я.
— Я тебе и говорю, — повысил голос Иван, — нет еще у Ромашки нашего размаху. О главной своей линии он мне ни разу не говорил. Сам еще за нее не ухватился: в институт — и баста, как будто без института пропадет. Мы войне хребет ломали, а война — Ромашкину жизнь. Наша забота таких, как он, на путь ставить!.. У него родных нет, в войну погибли, — уже спокойнее продолжал Иван. — Вот я и решил: сам возьму его на прицел, чтобы он свое дело до конца довел, человеком стал.
Иван замолчал. Разговаривая, мы не заметили, как бесшумно тронулся вагон. Он уже шел мимо воинского эшелона, словно ставшего перед нами в почетный караул, мимо тех орудий, стволы которых вздымали перед врагом огненный вал. Проехали мы мимо штабных машин и радиостанции, оставили позади несколько платформ с тягачами, полевыми кухнями, снарядами.
Все быстрее и быстрее движение, все громче перестук колес. Мелькнул наконец последний вагон эшелона с тормозной площадкой и проводником в дождевике. Сразу стало пусто и тихо: нарастающее движение вагона, в котором мы стояли, оказалось оптическим обманом. Исчез эшелон, а перед нашим окном неподвижно торчал намокший под дождем телеграфный столб и на путях маячила фигура дежурного по станции с поднятым вверх желтым флажком.
В новую жизнь ушли солдаты и орудия. Через несколько минут должен был тронуться и наш поезд.
За окном все моросил дождь. Струйки стекали по стеклу почти вертикально. По провисшим телеграфным проводам ползли крупные капли, как прозрачные вагонетки далекой подвесной дороги. Ни одна капля в своем извечном стремлении слиться с ручьем, рекой, океаном не двинулась обратно, а хотелось взять хоть одну и снова поднять ее туда, откуда начиналось их непрерывное движение.