Как-то он несколько дней прожил у меня в Ленинграде, снимаясь на Ленфильме в кинокартине «Баллада о Беринге и его братьях». Играл он ученого-ботаника, участвующего в многострадальной беринговской экспедиции, и поэтому более месяца не должен был бриться. В результате Валентин оброс весьма неопрятной худой и рыжей бородой, что вместе с редкими торчащими изо рта зубами и седоватой шевелюрой вид ему придавало весьма страхолюдный. Как раз в это время он узнал, что мать моего тогдашнего аккомпаниатора Олега Шмойлова работает районным прокурором, и воспылал чисто актерской идеей поехать вместе с ней на очередной допрос в «Кресты», чтобы взглянуть на эту печально известную тюрьму. Посидев какое-то время в показанной ему камере, он соскучился и решил выйти покурить в коридор. Однако, как только вышел из камеры, где находились его спутники, тут же начисто забыл ее номер. Некоторое время он безуспешно пытался стучать в совершенно одинаковые железные двери с «намордниками», пока появившийся откуда-то тюремный надзиратель, увидев его типично уголовный облик, не цыкнул на него: «Ну, ты, курва, я тебе еще вчера сказал парашу вынести, марш в камеру!» И влепил увесистую оплеуху. Мать Олега около двух часов искала пропавшего Никулина по всем «Крестам». Выйдя наконец из тюремных ворот, он, втянув голову, без оглядки бежал до самого метро.
После моего переезда в Москву мы с ним продолжали нередко встречаться в доме у Людмилы Ивановой или в Опалихе у Давида Самойлова, которого Валентин боготворил. Никулин состарился, бросил пить, дважды поменял жен, стал сначала заслуженным, потом народным. Последняя наша встреча оставила у меня грустное впечатление. Было это в декабре 1990 года в Иерусалиме. Мы с Игорем Губерманом заехали на базар купить фруктов и овощей на мою «отвальную» (я возвращался в Москву). Неожиданно посередине узкой улочки, запруженной автомобилями и пешеходами, я увидел Валю Никулина, окруженного небольшой стайкой журналистов. Вид у него был потерянный, глаза лихорадочно-веселые. «Саня, представляешь? — оживился он, как бы продолжая прерванный разговор. — Я ухитрился сюда всю звуковую аппаратуру беспошлинно вывезти». Выяснилось, что он навсегда расстался с Москвой и переезжает в Израиль. На следующий день я прочел в русскоязычной иерусалимской газете интервью с Никулиным под бодрым заголовком: «Полагаю, что в Израиле я буду «бесейдер» (в порядке)». Бодряческий самоуверенный тон интервью никак не вязался с испуганным выражением его нервного астенического лица на фотографии с узким, вечно небритым подбородком и трагически поднятыми бровями. Судя по интервью, он рассчитывал организовать в Израиле вместе с другими актерами и режиссерами — Арьевым, Козаковым, Каневским русский театр, в успехе которого он наперед уверен. Мне же вспоминались его лицо на российских экранах, приглушенный шепот в метро: «Смотри, Никулин», вдохновенный глуховатый голос, поющий Окуджаву или читающий Самойлова, и втянутая в плечи голова на пути из «Крестов» к Финляндскому вокзалу.
В апреле девяносто первого года в Москве, в доме покойного Эйдельмана, в день его рождения, я встретился с Михаилом Козаковым, также складывавшим чемоданы на пути в «Землю обетованную». Незадолго перед этим он опубликовал в «Московских новостях» трагическое интервью «Не могу плыть в серной кислоте», где обосновывал невозможность больше жить и работать здесь. Обхватив пустую рюмку тонкими нервными пальцами, он громко вещал притихшим слушателям о своих будущих перспективах на Западе. «Прости, Миша, — некстати ввязался я, — у меня в Израиле сложилось твердое впечатление, что русский театр там не нужен. Он, вообще, только здесь-то и нужен». Я ожидал гневной и бранной вспышки, типичной для выпившего Козакова. Он, однако, ненавидяще блеснув в мою сторону своими огромными черными глазами, неожиданно тихо сказал: «Ну да, ну да, что ты мне объясняешь! Но у меня ребенок маленький, это ты понять можешь?» Это я понять мог. Тем более, что после прощальной премьеры только что поставленного им по Шварцу кинофильма «Тень», заехав на пути домой с группой провожающих друзей в ЦДЛ, и привычно попросив там в буфете «пару бутылок водки для Миши Козакова», он неожиданно услышал в ответ от ухмыляющейся, счастливой своей лакейской безнаказанностью буфетчицы: «В Израиле своем водку проси, — хрен тебе, а не водка!» Надеюсь, это несколько уменьшило его предотъездные сомнения.
Так распадалась связь времен незабвенных шестидесятых.
ВРЕМЯ ПОТЕРЬ
У моего друга, художника Бориса Жутовского, есть серия портретов, которую писатель Фазиль Искандер, также в нее попавший, назвал «Последние люди Империи». Те, о ком пойдет речь в этой части книги, уйдя из жизни, остались портретами в галерее Жутовского.