— Что ты, что ты, греховодник! — сказала торопливо Предслава, закрывая ему рот костлявою рукою. — Что ты толкуешь? Известно, в Царь-граде своя есть криница громовая, у нас своя, только она от этого не хуже стала, Перуном данная вода, а ты — и поворотился у тебя язык! — говоришь: поганая. Испортили тебя в Царе-граде, с толку сбили; а ты вот умойся, родимый, да попей, и пройдет.
— Не испортили, бабушка, а глаза открыли, да и не люди открыли, а Божья благодать просветила меня, — отвечал Родион, тихо взял старуху за руку, отвел ее на несколько шагов и уселся с нею на камне. — Потолкуем по душе, как ты говорила; а я, по правде сказать, за тем и из Царя-града ушел, чтобы толковать по душе со всеми здешними добрыми людьми и со всяким, кто может вместить в себе слова истины. Поди и ты сюда, Любуша, а Хорька своего подай мне: я покажу ему, за что человек должен держаться душою, что спасло мир и всех людей. Поди ко мне, малец; вот символ нашего спасения…
Он ласково взял мальчика себе на колена, вынул висевший у него на шее серебряный крест и дал ему в руки.
— Это ты отчего же такое носишь? — спросила Любуша, — мой Хорь тоже носит на шее рыбий зуб, от лихорадки, и корень мать-и-мачеха от сглазу. А это что?
— Это крест, дитя мое, память крестного страдания и смерти Сына Божия, воплотившегося от Девы Марии. Я сам был так же слеп, как и вы, тоже ходил во тьме как приехал в Царь-град. Поступил я в варяжскую дружину и служил, и дрался, и вместе с товарищами справлял ваш зимний праздник, Коляду. Пошли мы раз вдвоем с товарищем так, от нечего делать, посмотреть, как этот самый праздник справляют греки. Нас впустили, без всякого спора, в большую каменную храмину, каких вы и не видывали: вдвое больше всего этого круга из дубов, и сверху всего этого крыша. Как мы вошли, так стало даже жутко, и по голове точно будто мураши побежали: все золото, все камни дорогие; народу тьма и все молчат и слушают чей-то сладкий, мягкий голос… и дым клубится благовонный. Не успели мы осмотреться — запели. Где, кто запел, неведомо, только так сладко, тихо, вот как ручей журчит, когда возле него засыпаешь, и впросонках не разберешь, вода это по камням пробирается, птицы ли где поют… И как запели, так народ, сколько его там ни было в храмине, пал на колена… И вот поют громче, громче, да так согласно, как будто с неба льется эта песня и всех нас обдает… Я вместе с другими пал на колена и забыл о нашем грозном боге Торе или о вашем сердитом Перуне, и душа моя почуяла, что все это ложь, обман, что есть иной Бог, истинный и всеблагий… Как служба кончилась и как мы вышли, куда пошли, ничего этого не помню. Душа у меня ныла и просила истины. Я ходил как в воду опущенный, пока меня не направил на путь истинный один старец, пустынник с горы Афонской. За ним я пошел бы на конец света: старец кроткий, мягкий, незлобивый, как грудной младенец. Так я познал истинный свет, истинного Бога, и жалко мне стало вас, добрых людей, блуждающих во тьме, и решился я идти к вам и открыть вам глаза. Все ваши боги, Перун, Дажбог, Тур, Велес, Дид, Ладо, все это ложь, обман…
Мало-помалу народу собралось довольно много; он расположился кучками вокруг Родиона и с любопытством слушал его речи. Никто на него за эти речи особенно не сердился, никто особенно не верил; и только от рассказа о страшном суде некоторым стало страшно; да еще дики и странны казались слушателям слова любви и братского согласия в устах сурового варяга.
Поэтому, когда слушатели расходились, они толковали вкривь и вкось.
— Совсем не тот стал человек, — говорила женщина соседке, — как будто вовсе и не варяг! Что это с ним сделалось?
— А вот видишь ты, — отвечала соседка, — лежал он у нас больной долго, нутро-то у него все и выболело, а Предслава, она ведь у нас хитрая, и вложила ему новое и утро, телячье. Вот он и раскис.
— Вот дуры-то, — заметил Улеб, услышав такое объяснение, — известно, что город, то норов. Это, что он говорит, цареградский толк, больше ничего. Забыл свое, родное, вот и все. А насчет того, как там хорошо все это устроено, так это я не от первого от него слышу.
— Это у него с глазу, — говорила маленькая сгорбленная старушонка своей дочери, крупной здоровенной бабе. — Предслава поправит его, это ничего. И не таких еще она поправляла…
Но слова любви, слова братского участия ко всем людям запали в некоторые сердца, как семя, брошенное в землю. Особенно Предслава и Любуша долго после того толковали между собой о перемене, какая случилась в их давнишнем друге…