Знаменитый руководитель яснополянской школы, прочитав сочинения своих учеников, нашел в них нечто, заставившее его на следующий день признаться:
«Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую силу художника, какой, на всей своей необъятной высоте развития, не может достичь Гёте. Мне казалось столь странным и оскорбительным, что я, автор „Детства“, заслуживший некоторый успех и признание художественного таланта от русской образованной публики, что я в деле художества не только не могу указать или помочь одиннадцатилетнему Семке или Федьке, а что едва-едва… в состоянии следить за ними и понимать их. Мне это казалось таким странным, что я не верил тому, что было вчера…»
И еще:
«Мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть, — зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цветок папоротника, — радостно мне было потому, что вдруг, совершенно неожиданно, открылся мне тот философский камень, которого я тщетно искал… Каждое художественное слово, принадлежит ли оно Гёте или Федьке, тем-то и отличается от нехудожественного, что вызывает бесчисленное множество мыслей, представлений и объяснений…»
Знай Фабр о яснополянском опыте, он мог бы счесть себя продолжателем исследования Льва Николаевича Толстого и с еще большей уверенностью заключить, что скарабеевы груши действительно красивы. Но в таком заключении для Фабра как раз и скрыт вопрос, который его глубоко занимает.
«Обязательно ли для жука чувство красоты? — записывает Фабр. — Какая наивность! Разве снежинка представляет себе всю прелесть своих шестилучевых звезд? Вот и скарабей прекрасно может обходиться без чувства красоты и создает подлинно очаровательные, на вид точеные груши».
Фабр привлекает на помощь своей лаборатории не только детей.
Крестьянин, доставляющий для кухни овощи, берется приносить в Гармас трупы кротов. Эти твари слишком докучают ему на огороде. И он действительно приносит их, связывая по три-четыре и прикрывая капустными листьями. Наверно, думает он поначалу, владелец Гармаса хочет сшить себе теплый жилет…
Мышей, нужных, как и кроты, для пожирателей падали, обещают поставлять соседи, но они понимают, что из мышиных шкурок жилета не сшить. Впрочем, обещания остаются невыполненными: тут оправдывается провансальская поговорка, которая в самом деликатном переводе звучит так: «Раз потребовался навоз, у осла начинается запор». Соседи только руками разводят: то мыши житья не давали, а сейчас ни одной.
В конце концов смотритель сельской ночлежки, в которой бродяги и нищие спят на старой соломе, доставляет первый трофей. Фабр отмечает его короткой записью: «Что сказал бы г. Рене де Реомюр, собиравший к себе маркизов посмотреть на линьку гусениц, узнав, как приходится изворачиваться его будущему ученику?..»
Наблюдения над пожирателями трупов, опыты с навозниками приводят к мысли о разнообразии аппетитов, о способах питания.
Новыми фактами обогатил Фабра и чердак сельского мясника, где развешаны бараньи шкуры и свалены в кучу кости. Фабр нашел здесь кожеедов-дерместов, красноглазых мух и целые стада редувия ряженого. Этот клоп, как выяснилось, уничтожает кожеедов.
Изучая кладку яиц редувия, Фабр обнаружил, что созревшая личинка выходит из яйца, отбрасывая крышечку. Ее толкает изнутри «радужная пленка» — пузырь, раздуваемый скопившимся в яйце углекислым газом, продуктом жизненного окисления. Это микрособытие, но какое интересное!
«Он растет постепенно, словно мыльный пузырь, который надувают через соломинку», — пишет Фабр. В мастерской природы и воздушный шарик, подобно мыльному пузырю одетый в сапфир, эмаль, золото, лазурь, оказывается не пустой забавой, а служит самой жизни.