Нормирование продуктов и изделий ширпотреба, в целом довольно жесткое, однако не вынуждало людей голодать. И хотя с продуктами было плоховато, лично для нас ситуация в значительной мере облегчалась тем, что их можно было достать в деревне, где родилась моя мать, в Шлезвиг-Гольштейне.
Я нанес визит вежливости и в мастерскую, где перед войной был учеником слесаря. Там работал Макс Вайнрайх, человек уже в возрасте, внушавший мне симпатию, но который упорно игнорировал нацистское приветствие «Хайль Гитлер». Хотя преступлением в нашем рейхе это не считалось, с его стороны это был поступок смелый, от которого было недалеко и до «Ка-Цета» — концентрационного лагеря. Более того, Макс, родившийся в «красном Бармбеке», рабочем пригороде Гамбурга, имел репутацию человека весьма левых убеждений, которые открыто высказывал во времена Веймарской республики. Поговаривали, что он даже был членом коммунистической партии. Макс очень тепло встретил меня, потому что наша симпатия была взаимной. Но мне очень и очень не понравились его расспросы о войне и ситуации на фронте, больше напоминавшие допрос, хотя впрямую я ему этого не сказал. Создавалось впечатление, что этот человек владел информацией явно неофициального характера, но высказывать свои сомнения по объяснимым причинам не торопился. И, как я понимал, не оттого, что не доверял мне, а скорее потому, что, будучи человеком разумным, просто не хотел ставить меня в неловкое положение.
За те годы, которые мне пришлось провести во Франции и России, в Германии тоже произошли кое-какие изменения, причем отнюдь не в лучшую сторону. Я всегда любил Германию и понимал, что никакая война не улучшает положения в стране, но слишком уж пугающими были упомянутые изменения. На наших заводах трудилось множество иностранных рабочих, кое-кто из них вел себя так, будто город принадлежит им. И что меня удивляло и даже раздражало, что с моей оценкой обстановки на фронте рьяно соглашались именно те, кого я никогда не считал людьми умными.
Раза три, а то и четыре в неделю звучала сирена воздушной тревоги. И хотя большинство торопились в бомбоубежища, я всегда оставался дома. Мать, которая без меня тоже ходила в бомбоубежище, сейчас предпочитала оставаться со мной, мотивируя это тем, что, мол, от судьбы не уйдешь, а если уж и погибнем, так быстро и вместе. За период моего пребывания в Гамбурге авиабомбы до основания разрушили несколько домов, их жильцы почти все погибли. Но разве можно было сравнить это с тем, что происходило позже.
Однажды я стал свидетелем драки возле пивной. Я случайно проходил мимо и из чистого любопытства решил понаблюдать. Сразу же прибыла полиция, потом люди из гестапо в штатском. Их я поначалу просто не заметил. И когда один из «штатских» в грубой форме велел мне перестать скалить зубы и вообще убираться подобру-поздорову, я возмутился и потребовал у него назвать себя и предъявить соответствующие документы. Он, разумеется, никаких документов предъявлять не стал. Я же отказался уходить. Тогда человек в штатском кивнул кому-то из офицеров, приказав арестовать меня, и без долгих церемоний меня препроводили в близлежащий полицейский участок. Я протестовал, тогда один из здоровяков сунул мне под нос кулак и осведомился, чем пахнет. Опешив от такого неприкрытого хамства, я замолчал. А оказавшись в полицейском участке, я убедился, что меня забрали только одного, я не увидел здесь даже двух драчунов, из-за которых и завязалась каша.
Когда у меня потребовали документы, я, к своему ужасу, вдруг понял, что не захватил их с собой — они так и остались у меня в кармане пиджака. Само по себе это считалось серьезным нарушением. Все мои заверения о том, что я солдат-фронтовик, что служу в прославленной танковой дивизии, что я прибыл из России в отпуск, ровным счетом никакого впечатления на полицейских не произвели, и меня без лишнего шума сунули в камеру с койкой, застеленной вонючим одеялом, и табуретом. С шершавого потолка свисала голая лампочка. Когда я, постучав в двери камеры, позвал надзирателя и попросил выключить свет, он, назло мне, включил еще одну лампочку.
Была уже почти полночь — дома у нас телефона не было, а в полиции вовремя не нашлось автомобиля, чтобы съездить ко мне домой — дескать, пустяк, да и только. В конце концов, документы мои доставили, и дежурный офицер объяснил мне, в чем суть моего «преступления», пристыдив за то, что мне, как солдату вермахта, награжденному Железным крестом, стыдно нарушать общественный порядок. И когда я к четырем часам утра дотащился наконец до дома, меня переполняла такая ярость, что я готов был забросать гранатами этот полицейский участок. Отпуск мой уже заканчивался, и этот инцидент настолько оскорбил меня, что даже облегчил мне предстоящий отъезд на Восточный фронт.
Последние перед отъездом дни были просто ужасом. Приходившие с Восточного фронта вести были хуже некуда, и мать сделалась молчаливой, и я несколько раз видел, как она украдкой плакала. И вот в последний день она решила высказать все, что накипело у нее на душе.