Я все чаще и чаще ощущал себя своего рода дармоедом, пятым колесом в телеге: взрослый здоровый молодой человек целыми днями околачивается, не зная, чем себя занять. Однажды я обратился к отцу и попросил взять меня с собой на ферму поработать. Он согласился не сразу, очевидно, прикидывал, что к чему, а потом, как-то вечером сказал мне, что, мол, готовься, завтра с утра пойдем. И мы после завтрака пошли на дорогу, где уже собралась группа местных. Тут же подъехали две допотопные телеги, на которых мы тряслись по пыльной степи к ферме. Большинство рабочих были женщины, молодые девушки и мальчишки-подростки. Было и несколько мужчин старше пятидесяти. Все перебрасывались дежурными остротами, но я чувствовал, что мое присутствие ощущается. Скоро они затянули свои мелодичные и грустные русские песни, и потом очень обрадовались, когда я наградил их аплодисментами. Вокруг лежала тихая, спокойная степь, урожай был уже собран и лежал вокруг в скирдах. Наша работа заключалась в том, чтобы собирать составленные в скирды снопы, грузить их на телеги и перевозить их в маленькие деревянные сараи, стоявшие на подпорках — защита от мышей и крыс. Было весело, и я впервые со всей остротой ощутил, что я не виноват в том, что началась эта война. Работа была хорошо организована Машей, бывшим секретарем колхоза. Это была женщина лет сорока, ее слово было здесь законом, и, если она распоряжалась, чтобы кто-нибудь подменил уставшего товарища, никто и не думал протестовать, включая, разумеется, и меня.
Незадолго до полудня был объявлен перерыв, я разделся до пояса и чувствовал себя на седьмом небе от счастья. Стали раздавать хлеб и домашний сыр, царила атмосфера коммуны. Не позабыли и про воду, чтобы утолить жажду. В полдень доставили огромную бочку густого супа, который все принялись разливать кто в банки, кто в глиняные миски. Борщ был такой густой, что ложка стояла, и на вкус был божественным. Насытившись, мы легли отдохнуть на траву в тени амбара. Несмотря на все мои попытки расположиться поближе к какой-нибудь из девушек, у меня ничего не вышло — я всегда оказывался рядом с отцом семейства или каким-нибудь другим стариком. Незаметно я задремал, а когда меня растолкали, работать, честно говоря, не очень хотелось. Но я чувствовал, что нельзя просто так бросить и уйти или продолжать валяться на траве, когда другие вкалывают. Вечером, сидя за чисто выскобленным столом рядом с матерью, я чувствовал глубокое удовлетворение от того, что на сей раз я ем свой честно заработанный хлеб. Однажды вечером раздался гром, похоже было, что собиралась гроза. Отец предупредил меня о том, как бы ветром не сдуло мою палатку, так что, мол, лучше будет остаться на ночь в доме. Я мгновенно вспомнил о красавице Кате и согласился. Свое одеяло я постелил у стенки, почти у самых дверей. Когда стемнело, на стол поставили свечу. Все уже заснули, мне не спалось, я разглядывал мерцавшие на стене тени. Снаружи бушевала гроза, сквозь оконца хаты прорывались сполохи молний, приятно было ощутить себя под крышей дома, среди отзывчивых людей.
С этого времени считалось само собой разумеющимся, когда я с утра вместе с отцом семейства отправлялся на ферму и ночевал в доме. Однажды, в субботу вечером, отец кивком пригласил следовать за ним. Мы пошли на другой конец села в крестьянский дом. Там на расшатанных скамьях вдоль стен сидело довольно много народу, одни мужчины. В хате было жутко накурено, шумно, меня приветствовали кивками, громко произнося мое имя. Руководил всем Леон, и отец попросил меня дать ему немного денег, рублей. И пошло-поехало — стаканы почти не оставались пустыми. Что наливал в них Леон, я понятия не имел, но штука эта оказалась для меня крепковата. Примерно час спустя, хоть я пытался сохранять самоконтроль, почувствовал, что пьян, и пьян сильно. Я уже не помню, как мы с отцом возвращались домой. На мое счастье, деревенские улицы были достаточно широки, а в придорожных канавах не было воды. Как мне на следующий день сообщил отец, я даже пытался что-то спеть, скорее всего, «Лили Марлен», перебудив полсела. Как только мы оказались в хате, нам приспичило поесть и мы стали искать еду почему-то под столом, а потом нас разобрал смех, пока матери это все не надоело, и она не утихомирила нас.
Такая жизнь продолжалась еще недели две, ничего экстраординарного не происходило — работа на солнце, еда, сон и сборища у Леона. Теперь уже все в деревне запросто называли меня по имени, но, как я ни пытался, завести роман с какой-нибудь из местных девушек не удавалось. А мне этого от души хотелось. Это шло бы вразрез со всеми предписаниями военного времени, но мне не раз приходило в голову, что скажи Катя хоть слово и если бы жители деревни приняли бы меня, я послал бы к чертям и войну, и армию и, что вполне возможно, меня бы укрыли от гнева моих начальников на всю оставшуюся жизнь. И все это время мой танк стоял как вкопанный, постепенно зарастая сорняками; все в деревне, казалось, привыкли к нему, считая его чем-то вроде части пейзажа.